перейти на мобильную версию сайта
да
нет

Гражданские манифесты Григорий Ревзин, архитектурный критик

архив

Хрустальная ясность

3 октября 1993 года Егор Гайдар обратился по телевизору к москвичам с призывом прийти и защитить власть Бориса Ельцина. Я разломал швабру, взял от нее черенок и поехал к Моссовету. Проезд с черенком от швабры сначала на автобусе, а потом на метро до «Пушкинской» был одним из самых комических моих путешествий по Москве. Я все никак не мог к ней приладиться, то нес воинственно, на манер бокуто, то умудренно, опираясь, как на посох. Я шел защищаться от коммунистов и националистов.

В «Гибели империи» Гайдар останавливается на эпизоде тогдашнего своего телеобращения, оправдываясь, что позвал вовсе не готовых к тому граждан поучаствовать в уличных боях, могли быть трупы, и он это понимал. Оправдания основаны на апелляции к Октябрьскому перевороту 1917 года — он говорит, что если бы в Петербурге нашлось всего ничего, десять тысяч профессиональных военных или тысяч сорок-пятьдесят просто готовых драться мужчин, ничего бы не было — ведь у большевиков было сил не больше, чем у путчистов в 1993-м. И когда к Моссовету ночью по его призыву пришли тысячи москвичей, нам даже не пришлось ни с кем драться — это просто переломило настроения войск, и путч был подавлен.

Вероятно, это правда, и тем не менее это загадочно. В белом движении в Гражданской войне участвовали до полумиллиона профессиональных военных, только в эмиграции оказались более трех миллионов человек, а поубивали не меньше. Как получилось, что в начале всего дела не нашлось десяти тысяч, было сравнительно модным вопросом в 1990-е годы, историки и публицисты часто им задавались, но, вероятно, по собственной глупости я не запомнил правильного ответа. А теперь, мне кажется, это становится понятнее. Угроза революции — националистической революции — маячила перед нами все 1990-е годы. Яростный — а на мой личный вкус, так и просто великий — историк Александр Янов даже выпустил тогда сгоряча книгу «Веймарская Россия»; об аналогиях с Веймарской республикой постоянно говорит и Гайдар. Было несколько скреп, которые удерживали от этого.

Во-первых, тогда был ужас революции как ­таковой. Миллионы жертв ранней советской власти еще держались в памяти, потому что сама эта власть держалась страхом ­репрессий. И люди, готовые на такое, автоматически превращались в психов-маргиналов.

 

 

Удальцову и Навальному удалось за эти дни повторить эффект Кровавого воскресенья, когда войска атакуют мирный митинг, куда люди идут как на праздник

 

 

Противопоставить этому можно только невинных жертв власти нынешней, но тогда этого не удавалось сделать. Путч 1993 года длился две недели, все это время Ельцин демонстрировал явное желание договариваться, а Хасбулатов с Руцким — вооружаться, к моменту штурма Белого дома ощущения, что там собрались мирные невинные граждане, которые за законность и демократию, ни у кого не осталось. И это принципиально иная ситуация по сравнению с тем, что произошло в Москве на прошлой неделе. Удальцову и Навальному психологически удалось за эти дни повторить эффект Кровавого воскресенья, когда войска атакуют мирный митинг, куда люди идут как на праздник — с детьми, с песнями. Невинные жертвы появились — не сотни трупов, как в 1905 году, и даже не десятки, как в 1993-м, но мера допустимого зверства превышена.

Во-вторых, тогда было презрение к протестным идеологиям со стороны интеллектуальной элиты. Крах СССР в достаточной степени доказал то, что иного пути, кроме либерализма и капитализма, не существует. Эдуард Лимонов имел карт-бланш у интеллектуальной элиты просто как талантливейший русский писатель, но его национально-большевистская идеология всю дорогу оставалась маргинальной, потому что такой мерзости, как соединение коммунизма с фашизмом, никакой талант не искупал. Но за 20 лет нам будто привили и национализм, и коммунизм, мы больше не видим в них ничего страшного, в коктейле с протестом против Путина мы вполне готовы отдать им должное. Удальцов + Навальный — это ведь Лимонов-soft, один — «авангард коммунистической молодежи», второй, как это теперь принято выражаться, «разумный националист», но это никого не смущает. Мысль о том, что настоящему либерализму национализм не вредит, а даже делает его острей, стала вполне себе респектабельной. Евгения Альбац с восхищением говорит о Навальном как о выдающемся политическом деятеле, Юлия Латынина доказывает, что все либералы всегда были расистами и националистами, и все это очень убедительно и умно. Но представить себе, чтобы эти парки, держащие в руках нити судьбы русского либерализма, в 1990-е годы вообще бы дотронулись до этого юридического блюда со вкусом яблочной левизны и коричневым ароматом «Русского марша», просто невозможно. Что до Удальцова, то он тоже как-то вот приглянулся креативному классу, представ в виде европейского левого, хотя куда больше напоминает классического русского эсера-бомбиста.

В-третьих, тогда было ощущение альтернативы. Можно было сказать, что у нас либо революция, либо влияние на власть через программы, аналитику, советников, прессу, парламент, митинги. Это все плохо влияло, через пень-колоду, но все же казалось лучше, чем через жертвы и насилие. Даже в начале нынешнего кризиса, полагаю, не больше 10% тех, кто выходил на митинги за честные выборы, считали, что Путина надо сбросить к чертовой матери, 90% исходили из того, что надо попросить его вести себя хорошо. Но сегодня, после фарса «политической реформы» Медведева, после того как мирно гуляющих с белыми ленточками по бульварам граждан хватают и тащат в автозаки, уговорить кого-то поверить, что можно на власть «влиять», не удастся никому. Вас тут же объявят жуликом, и хорошо, если не вором.

 

 

Меня мучила неспособность оп­позиции заявить внятные цели и в этот раз. Но вопрос толпы на митинге — не «зачем», а «почему». Потому что достали

 

 

Наконец, власть сегодня не только невлияема, она невменяема. У оппозиции в России всегда есть такая слабость — она не очень в интеллектуальном отношении. У нее нет осмысленной программы, она не может объединиться, она никогда не может ответить на вопрос, зачем все это. Это не сегодняшняя ее беда, она всегда такая. Вспомните, какой невнятицей были программы русского либерализма в момент Февральской революции. А горбачевская перестройка? Юрий Николаевич Афанасьев, вспоминая о деятельности Межрегиональной депутатской группы, кается, что они были наивными и вообще не смотрели, что в момент их деятельности происходит с собственностью, с предприятиями, с деньгами; читаешь и думаешь — ахти-тошеньки! На что же вы вообще смотрели-то? У вас же не было образования, кроме марксистского, вы что же, не знали, что главные вопросы революции — это о власти и о собственности?

Меня искренне мучила неспособность оп­позиции заявить какие-нибудь внятные цели и в этот раз. Но все дело в том, что вопрос толпы на митинге — не «зачем», а «почему». Потому что достали. И когда власть до такой степени невменяема, что позволяет себе избивать стотысячный митинг, потому что у государя императора завтра праздник, против нее не надо иметь никакой программы. Она сама рождает программу из одного пункта — мы против.

Как-то в начале 1980-х я поехал в археологическую экспедицию, и у нас там был начальник, такой суховатый человек с бесцветными глазами, которого все звали Старый Вовчик. Тогда имя Вовчик было в моде, теперь оно как-то ушло, там были молодые Вовчики, а этот — старый. Его любимым историческим героем был Иван Грозный, он изображал суровость поведением и обращением, а время от времени осматривал всех мышиным взглядом, победно поджимал губу и цедил: «Я — добрый».

Владимир Владимирович Путин очень специфически провел собственную инаугурацию. Его план хрустально ясен, он, в принципе, нарисовался еще в начале предвыборного цикла — и теперь воплощен. Тогда Дмитрий Песков рассказывал нам, что есть Россия, которая за Путина, а есть несколько тысяч жителей Москвы, которые сидят по всяким «Жан-Жакам» и ругают его, а Вла­димир Владимирович демонстрировал аппе­тит к бандерлогам. Потом читал «Ребята! не Москва ль за нами?» — хотя правильнее в этом случае было читать «пред нами». Люди спорят, как на самом деле, проиграл он выборы в Москве или нет, но, судя по церемонии инаугурации, проиграл. По сценарию это был въезд ­завоевателя в покоренный город, когда улицы пусты, обыватели дрожат по домам, а редких непопрятавшихся хватает ОМОН. Царь въехал в покоренную Москву так, что и куры от страха не кудахтали. У-у-у! Не потерплю-у-у! Разорю-у-у!

Мог бы сдержаться, не куражиться так, неудобно же сидеть на штыках. Не потерпел, обидчивый мужчина. Не любите меня — ну так я вам устрою праздничек. Не знаю, может, ему следует теперь все же обратиться к гражданам по телевизору, просто сказать перед новостной программой: «Я — добрый» — и издать свой фирменный сардонический хихик.

 

 

Прелесть ситуации в том, что им нужно победить только один раз. Их могут победить и десять, и двадцать раз — а им надо только один

 

 

План оппозиции теперь тоже понятен, причем даже не важно, есть он уже или нет: он ­появится, потому что это просто, как дважды два. Осталось только узнать, кто первым закричит: «Есть такая партия!» — и до нужного момента ­отсидится в шалаше в Разливе. Больше не надо программ, не надо мозговых штурмов, не надо ни с кем договариваться, не надо думать, что скажет Каспаров, что скажет Немцов, что скажет Акунин, что скажет Быков. Это замечательные, достойнейшие люди, борющиеся за гуманизм. Но опять ­напомню, главные вопросы революции — это не о гума­низме, а о власти и собственности, и всегда найдутся люди, которые будут решать именно их, потому что власть и соб­ственность — это только гуманистам мерзко, а остальным — сладко, будто медом намазано. Нужно готовить «три-пять тысяч сознательных рабочих», как выражался Владимир Ильич Ленин, или попросту говоря — боевиков, которые в нужный момент окажутся впереди стотысячного митин­га и пойдут бить ОМОН. Забавным образом иногда эти «три-пять тысяч сознательных рабочих» помогает готовить охранка — с тем чтобы иметь моральное право на «столыпинские галстуки». Владимир Владимирович любит Петра Столыпина, говорит о 10 спокойных годах для России, как-то забывая, что убийца Богров рождается не из желания ­де­путатов устроить «великие потрясения», а из попыток охранки потрясения пресечь.

Прелесть ситуации в том, что им нужно победить только один раз. Их могут победить и десять, и двадцать раз, и в 1905-м, и в 1907-м, и в 1910-м, и в 1912-м — а им надо только один. И один раз ОМОН побежит. Психологически это трудно — бить стотысячный митинг, потому что тебя ударили; ты бьешь в ответ, а попадаешь в лицо юнцу, и уже он лежит на мостовой, а вокруг вопят: «Убили!» — и это ты и убил. 6 мая это уже попробовали — посмотрите записи на YouTube. Мало их было, которые умеют цепи рвать ОМОНа, вот незадача. Макашовцы в 1993 году умели лучше, милиция от них бежала по всему Садовому кольцу. Ну, значит, надо их готовить больше.

На самом деле то, что совершил тогда, в 1993 году, Гайдар, является довольно-таки уникальным случаем в истории России. Дело ведь не в том, что он нашел несколько десятков тысяч защитников власти. Дело в том, что он нашел несколько десятков тысяч добровольных защитников власти. Вот их тогда, в 1917 году, не нашлось. Потому что не было никаких моральных оснований для защиты. Все знали, что «не приведи Господь увидеть русский бунт», но не было порядочного человека, который мог призвать ее защищать — и ему бы поверили.

И я так понимаю, его не найдется и сегодня. Как призвать ее сегодня защищать? Что сказать? Что революция — это еще хуже, чем жулики и воры? 8 миллионов человек, ­погибших в Гражданскую войну, — это много, это два вымерших Петербурга. И напомню: чем шире шаг революции, тем страшнее выход из нее в «спокойствие» — размах сталинских репрессий 1930-х определяется размахом насилия в 1917–1922 годах. Но это было так давно!

Вы верите, что это сдержит тех, кого сегодня хватают и избивают люди в скафандрах?

Ошибка в тексте
Отправить