— Естественно, у меня вопрос: почему неожиданно сингл на русском?
— На самом деле, все как‑то произошло достаточно естественно. Сложились несколько факторов, которые на меня повлияли.
Во-первых, я понял, что со времен записи последнего русскоязычного альбома с группой «Неонавт» — это было 2005 году — соскучился по ощущению, когда ты на своем языке что‑то транслируешь и самовыражаешься через него.
Наверное, на меня еще повлияло то, что в последнее время многие фанаты Tеsla Boy, как выяснилось, знают песни «Неонавта». Для меня это было большой неожиданностью. У меня был какой‑то пост, в комментариях к которому стали цитировать строчки из тех песен и говорить, что они их до сих пор слушают. Альбом, который был незаметен в 2005–2006 годах, который растворился в тогдашнем информационном поле, оказывается, жив у какой‑то части нашей аудитории.
Помимо прочего, на меня повлиял приезд Чернавского, с которым мы общались практически неделю, и, наверное, последний наш разговор перед его отлетом. Он длился 4 часа, мы пили виски перед его выездом в аэропорт. Не помню, после чего именно но во мне сработал переключатель, но мы говорили с ним о том, что действительно не нужно выбирать. Нас в детстве воспитывали, исходя из того что в жизни нужно постоянно выбирать. Или-или. А на самом деле зачастую это не так, ты можешь делать и одно, и другое. И я подумал: время пришло.
Возможно, я бы и раньше написал что‑то на русском языке. У меня было очень много набросков на русском, но мне не нравится, когда вынуждают что‑то делать. Начиная с 2014 года у меня было такое ощущение, что все вокруг говорили: «Антон, пора петь на русском! Английский никому не нужен!» Меня это совершенно не устраивало. Казалось, будто меня вынуждают делать что‑то.
Тогда я решил, что продолжу делать то, что я делаю, и не буду реагировать. Выпустил еще альбом на английском, другой, и с последним, «Remedy», все начали отвязываться от меня — из серии: «Все понятно с этим Севидовым, он будет вечно петь только на английском» и так далее. И вот когда все уже расслабились, то я подумал, что самое время выпустить русскоязычный альбом. Как говорится, без объявления войны.
— Понятно. При этом я несколько раз послушал трек «Холод уйдет», и он очень фонетичен. Насколько вам вообще важно, на русском или на английском, так как тут очень важны фонемы, как вы с голосом работаете?
— Мне на самом деле очень приятно, что вы это говорите, искренне говорю, потому что мне это кажется очень важным, в особенности с русским языком, который очень непрост именно с фонетической точки зрения, если мы говорим о музыке.
Когда я писал последний альбом с «Неонавтом», я перелопатил огромное количество русского рока и много старых записей, которые я никогда не слушал ни в детстве, ни в юности. Я тогда обзавелся общением и дружбой с Сашей Васильевым, я помогал ему со звуком альбома «25-й кадр», и это тоже как‑то на меня повлияло. Писал треки и для Найка Борзова в «Занозу».
При этом для меня эталоном баланса текста и музыки был альбом «Аукцыона» «Птица»: это и с точки зрения фонетики очень правильная, выстроенная штука, и с точки зрения музыки. Когда мы слушаем все, что записывалось в восьмидесятые (например, записи ленинградского рок-клуба), мы думаем: «Ну, понятно, здесь не надо ничего ожидать». Музыки как будто все время не хватает. Ты все время делаешь скидку на то, что не найдешь каких‑то изысканных аранжировок, неожиданных гармонических решений, звуков. Возвращаясь к «Птице», у Леонида Федорова в этом смысле абсолютный баланс русского языка и музыки. И я об этом, конечно же, думал.
— Насколько важен вообще текст в этом вопросе? Где баланс?
— Поскольку Россия страна очень литературная… Я согласен с Дмитрием Быковым, который говорит, что в России религия — это литература. Это одна из самых литературных стран, и, конечно, текст тут очень важен. Здесь есть планка, ниже которой нельзя опускаться. По крайней мере, я так считаю.
Хотя все эти разговоры, что по-английски можно писать что угодно, и это прокатывает, а на русском нельзя… Я с ними не согласен, так как на английском тоже нельзя писать, только потому что может прокатить из‑за фонетичности. Посмотрите тексты Depeche Mode, Моррисси, Боба Дилана.
— В принципе, можно Depeche Mode ограничиться.
— Да, потому что люди со средним знанием английского не всегда могут перевести все в этих текстах. Для этого нужно хорошо знать язык.
Текст должен играть и литься как в лучших примерах русской поэзии. Что‑то я так тут много говорю про литературу и поэзию, словно у меня там в песне не текст, а Мандельштам или Пастернак. На самом деле он очень простой, каким и должен быть в этой песне.
Кстати говоря — раз всплывает история с русским роком, — на меня еще повлияло участие в фильме «Лето». Там я сыграл маленькую эпизодическую роль Андрея Тропилло, человека, который практически записал все альбомы русского рока восьмидесятых. И я как‑то во все это погрузился, и все каким‑то странным образом склеилось в моей голове, видимо, вылилось в песню.
Мне еще нравится, что удалось, на мой взгляд, гармонично совместить русский текст с современным звуком. И то что его нельзя зачислить строго в какой‑то стиль. Это вроде как похоже и на афробит, и на хаус. И одновременно это и не хаус, и не афробит.
— При этом известны ваши долгие споры с Александром Горбачевым (бывшим главным редактором «Афиши». — Прим. ред.) по поводу пения на английском и на русском. Для многих завтрашний выход сингла будет означать то, что Горбачев выиграл.
— Не считаю, что здесь есть проигравшие. Но это очень смешная история. После записи трека я прислал Саше его со словами: «Докатились». Ему понравилось.
Мне кажется, эти споры уходят корнями в советское время. Это не проблема поколения тех, кто начал петь на английском в 2008-м. Вот история: мой папа дружил с музыкантами группы «Песняры», и я помню мой разговор с барабанщиком группы, к сожалению, уже покойным, Александром Демешко. Он мне рассказывал, что когда проходило сведение песен уже на студии, к нему не допускался никто, кроме руководителя группы, Владимира Мулявина. И на сведении, что было самое интересное, самым громким в миксе должен был быть голос, потом, чуть тише, шли акустические гитары, и барабаны должны были быть тише всего.
Это было на уровне правила! Это было задокументировано, то есть была такая бумажка, где все это было прописано! Они боялись, что запись будет звучать как рок! Да, мы сейчас смеемся, а для меня это показатель того, как сильно не давали развиваться поп-музыке в Советском Союзе в буквальном смысле. То есть это и было воплощение отрицания западной культуры на государственном уровне, которое и породило весь советский андеграунд.
Поэтому у нас и начались эти крайности от ненависти ко всему совковому до «вставания с колен», и так по кругу. Когда мы начинали делать группу Tesla Boy, наше желание и желание людей вокруг нас заключалось в том, чтобы соединиться с мировой музыкальной культурой, восполнить весь тот пробел, который существовал десятилетия советской власти, как бы пафосно это ни звучало.
Да, во многом мы вдохновлялись западной культурой. Но и русский хип-хоп, и русский рок, со многих точек зрения, плоды западной культуры — звук, стилистика, эстетика и даже темы песен. Вообще, мне кажется, надо уже просто перестать отрицать и начать петь и на русском, и на английском, главное, чтобы это было интересно и талантливо.
— При этом ваш слушательский опыт на отрицании и был построен. Вы говорили в интервью «Афише» шесть лет назад, что ваш отец выкидывал все русскоязычные пластинки, кроме группы Zodiac. Где вы набирали русский слушательский опыт?
— Дело в том, что это было совсем в другой стране, в которой все существовало в некоем искаженном кривом зеркале. Ты не можешь читать те книги, которые хочешь, не можешь смотреть фильмы, которые тебе хочется смотреть, и ты не можешь слушать ту музыку, которая тебе нравится. Все это надо было доставать какими‑то нелегальными путями. У моего отца и его друзей, слава богу, была такая возможность, был доступ к этой информации, которая, конечно же, была на вес золота. Им просто не хотелось соприкасаться с советской удручающей действительностью.
Папа выкидывал советские пластинки со словами: «Не порть ребенку вкус». Кстати говоря, некоторые пластинки папину цензуру проходили, например сингл «Бумажный змей» Аллы Борисовны Пугачевой. Он и звучит примерно как Daft Punk. У них песня была «All about us», очень похожа.
— Ну и она начала петь по-английски и выступать, даже есть альбомы на английском, конца 80-х. Вот она была таким хорошим потенциальным экспортным продуктом.
— Потенциальным, да… К слову об Алле Борисовне, Кирилл Семенович Серебренников, остающийся под арестом, будет дистанционно режиссировать концерт-трибьют, который пройдет в конце апреля в «Гоголь-центре», где я тоже участвую. Очень рад этой возможности.
— Вернемся к песне. В свое время вы говорили, что ваше стремление на Запад, ваши выступления там — они для вас в какой‑то мере тоже были общественной позицией. Мол, вот мы выступаем и таким образом встраиваем себя в глобальный мир. С русскими текстами вы себя из этого мира изымаете по факту, как и вся подобная музыка, которая возвращается к русской лексике. И скорее — раз уж шла речь о хип-хопе — использует западные наработки, но при этом не пытаясь их принести вовне.
— Сам факт, что песня звучит на русском языке, конечно же, выключает тебя из мирового пространства. Да, я это понимаю, но не хочу, чтобы люди не думали, что мы начали петь только на русском. И что это, опять же, не проигрыш или чья-то победа. Это не «или-или», а «и-и». И я прекрасно понимаю, что русский язык работает только на территории, где его, собственно, и знают.
— Спустя 10 лет культура, в которой мы все существовали — и вы, и «Афиша», и Look At Me, которого больше нет, и много других важных и замечательных людей, — она по факту сошла на нет. Сейчас что‑то другое. При этом вы остались, несмотря ни на что. Вам как вообще, уютно или неуютно в этой новой реальности?
— У меня не было никогда ощущения, что та культура была прям культурой. Было некое общее мощное движение, с достаточно разными направлениями. Были действительно какие‑то события, люди, явления, говоря словами Леонида Парфенова, которые, собственно, определяли образ жизни.
Вот, например, клуб «Солянка». Его можно рассматривать как что‑то, что привносило в этот город особую энергию. Если задуматься, то 1000 человек каждый уик-энд собирались там, туда приезжали музыканты из разных стран. И — что очень важно — это крутые концерты каждую неделю. И это действительно как‑то влияло на ситуацию: вот 1000 человек ушли с вечеринки и рассказывают остальным. Количество людей увеличивается и распространяет это ощущение. Но у меня не было чувства, что это была какая‑то такая особая культура. Были островки, на которые приезжали люди с таких же островков. Сейчас, впрочем, то же самое, есть явления, которые действительно классные…
— Мне кажется, островков сейчас нет, все какое‑то более общее стало. Те, кто ходит на фестиваль «Боль», — это те же, кто приходит на «Маятник Фуко», слушают Скриптонита, вас и группу «Буерак».
— Вот здесь я уже не знаю, здесь бы я поразмышлял над этим. Мне кажется, что это не совсем так. На том же фестивале «Боль» есть разные слушатели. И, условно говоря, слушатели группы Shortparis, которую я очень люблю и всячески поддерживаю уже на протяжении нескольких лет, вряд ли придут слушать Монеточку, не потому что это плохо, а потому что это про другое. Хотя я могу ошибаться.
— Ну знаете, язык как скрепа работает тоже очень хорошо.
— Ну да. Мне кажется, что это было правильное решение Степы Казарьяна (основателя фестиваля «Боль». — Прим. ред.) и ребят из Pop Farm, с которыми они теперь делают фестиваль, приглашать туда западные группы. Это выводит фестиваль «Боль» на международный уровень, и это очень важно.
— Сами могли бы вы себя представить на сцене фестиваля «Боль»?
— Давайте посмотрим, как народ отреагирует на русскую песню. Ничего нельзя исключать. Тем более у жизни всегда самые необычные повороты и сюжеты, как и чувство юмора.
Tesla Boy еще выступают с программой последнего альбома «Remedy». 19 апреля они представят диск в Москве.