— Читала про тебя в прессе, и везде все как один пишут «молодой писатель Саша Филипенко». Где пролегают границы между молодостью и зрелостью?
— Не знаю, почему так пишут… Хороший вопрос. У меня уже пять книжек, но мне кажется, я еще супермолодой писатель, потому что все еще позволяю себе экспериментировать, не задеревенел и не стал писать одну и ту же книгу много раз.
— Как думаешь, что делает литературу современной? Язык, приемы, история?
— Современные истории очень разные. Сейчас все кому не лень писатели. Каждый для себя решает, что он хочет делать. Я думаю, что нахожусь в такой точке, в которой мне не столь важно, есть сюжет или нет. Меня больше волнует то, что литература сейчас должна быть с социальной нагрузкой, и для меня это важно. «Возвращение в Острог» — это история, в которой я поднимаю много вопросов, требующих решения, потому что то, что сейчас происходит, недопустимо.
— Что именно?
— В России сейчас есть карательная медицина, в детских домах дают аминазин — препарат, который запрещен в Европе (Аминазин — торговое название нейролептика хлорпромазина; с середины 1990-х его производство в ЕС было прекращено из‑за высокой нейротоксичности и огромного числа побочных эффектов. — Прим. ред.). Гиперактивных детей, которым надо давать другие препараты, чтобы они успокаивались, пичкают аминазином. Ты можешь послать на хер учителя, и тебя отправляют на три месяца лежать овощем. Если тебе дают этот нейролептик, то в 18 лет ты выходишь и сразу попадаешь в ПНИ, а значит моря в твоей жизни никогда больше не будет…
Все разговоры со следователем в «Остроге» — мои разговоры с ребятами, которые жили в детских домах и которых усыновили, и они живут в семьях в Москве. Я разговаривал с парнем 16 лет, который год своей жизни пролежал под аминазином. Разговаривал с 14-летним мальчишкой-красавцем, который живет сейчас в прекрасной благополучной семье в Москве. Спросил его: «О чем ты мечтаешь?» «Я мечтаю вырасти и убить всех врачей», — ответил он мне.
— Почему ты не акцентировал внимание на теме аминазина? В книге это проговорено между делом…
— У нас есть какая‑то странная литературная традиция, по которой все должно быть проговорено — а я, наоборот, очень верю в паузы. Мне важно было, чтобы эта тема осталась на периферии книжки, вскользь была брошена. Потому что ровно так мы ко всему относимся. Мне хотелось бы, когда книжка выйдет, чтобы проговорили историю с аминазином; что все сейчас, блин, занимаются благотворительностью, а никто не понимает, как работает природа добра и что нельзя заниматься благотворительностью разово. Это как семью завести, а у нас сейчас как — поссорились и разводятся сразу по десять раз.
— Как тебе вообще пришла в голову идея «Острога» — рассказать про воспитанников детского дома, которые после поездки на море решили покончить с собой?
— Я узнал об этой истории от трех разных людей, которые мне рассказали, как однажды один очень богатый человек и его помощник решили сделать доброе дело и отправить детей на море, где потом среди этих детей началась череда самоубийств. Это вполне реальная история, которая произошла в России, на Чукотке. И эта история меня не отпускала долгое время, я знал о ней, уже когда работал над «Красным крестом», и понимал, что мне захочется о ней рассказать. Мне захотелось написать книжку, которая будет прикидываться детективом, не являясь им, и поиграть с жанрами. А потом я решил все усложнить и поиграть в греческую трагедию, потому что в ней «гибнет хор, а не герой», как Бродский говорил.
— Отсюда и литературные отсылки, и песни вместо глав…
— Конечно. Я вообще довольно неплохо знаю литературу, шесть лет изучал филологию у [Андрея] Аствацатурова и [Федора] Двинятина, а моим научным руководителем был великий Аркадий Драгомощенко. Он-то и дал мне самый важный совет в литературной жизни. Мы как‑то сидели разбирали одного поэта, который жаловался, что у него одна строка не помещается на лист А4, и Драгомощенко тогда посмеялся. А потом он сказал: «Литература не терпит кокетства». Это вот то, что я вынес на всю жизнь.
Поэтому, когда я читаю людей, которые не могут отличить Селина от Флобера и говорят мне, что я не умею писать, я думаю: «Окей, хорошо». Меня часто обвиняют, что я пишу сразу сценарии в своих книжках, и будто бы это получается случайно, и я не понимаю, что делаю. Это странно.
— Тебя обижают такие критические замечания?
— Как сказал мой издатель [генеральный директор издательского дома «Время»] Борис Пастернак: «Единственное, что ты должен проверять в рецензии, — правильно ли написаны твои имя, фамилия и произведение. А дальше уже дело читающего, интересно ему или нет».
Я вообще очень спокоен ко всему, что говорят, у меня хорошая прививка: я работал на «Дожде» и первый месяц читал комментарии про себя. Чтобы ты ни сказал, тебе расскажут, что это не так. Мне вообще казалось, что, когда я привожу в тексте документ, невозможно спорить с этим, потому что это подлинно. Но находятся люди, которые рассказывают, что эти документы вымышлены или вброшены.
— А в «Остроге» много вымышленного?
— Там практически нет выдуманных историй: с мощами — настоящая, с давкой всего подряд — тоже, рассказ про катаракту случился по-настоящему после того, как я уже его написал. История с детьми — тоже правда. Людям просто не хочется верить в то, что происходит. Мне нравится показывать, что мы живем в абсолютном сюрреализме, — но так и есть, и это придется принять.
В тот год смертность на Чукотке, по данным Росстата, превышала смертность по России не то что в два раза, а намного больше. То, что в России [в среднем] 13 детей каждый день возвращают в детские дома, — это реальный документ. Ты читаешь вроде как художественный текст, но это все реальные истории: про беременности несовершеннолетних, про следователя.
— Почему ты не стал расследователем?
— На «Дожде» мы делали важные штуки — нет, не я, я был говорящей обезьяной, а ребята-журналисты, которые ездили снимали, — это очень важно. И хотя мы не можем изменить систему, выходил сюжет, и, например, пытки в колонии останавливались.
Меня Сапрыкин спросил у Собчак: «Отчего вы не напишете, как Катя Гордеева об этом в «Медузу»?» Но Катя Гордеева выпустила расследование про пятилетнюю девочку (живущую всю жизнь в перинатальном госпитале. — Прим. ред.), все пошумели день в фейсбуке и про это забыли (расследование привлекло внимание к ситуации; в феврале 2020 мать и отец дочери были ограничены в родительских правах. — Прим. ред.). А у меня есть надежда, что каждый раз, когда люди читают книжку, когда о ней говорят, когда выходят на нее рецензии, — эта тема будет подниматься снова и снова.
— Для тебя важно писать про здесь и сейчас?
— Я, с одной стороны, алармист — мне правда хочется делать фотку того, что происходит здесь и сейчас. Знаешь, ко мне однажды пришла женщина на презентацию «Травли» и сказала: «Подпишите дочке книжку». Я говорю: «Но дочке, наверное, еще рановато такое читать…» А она отвечает: «Так дочки еще нет. Когда она родится и спустя 16 лет захочет узнать, что у нас было, я ей дам «Травлю». И тут я заметил, что она беременна.
— В начале «Острога» ты иронично отзываешься о школах креативного письма. Ты считаешь, что невозможно научить писать?
— Конечно. Я как‑то вел в СПбГУ курс магистрам в той же литмастерской, в которой вел Драгомощенко, а потом [Ольга] Давтян. Я отчитал всего один курс, на меня все злились, потому что я все время в разъездах, прогуливал больше, чем студенты
Так как это был курс Драгомощенко «Иные логики письма», я придумал программу, смысл которой был в том, что я не буду рассказывать, как научиться писать, — читайте книжки и научитесь. Я рассказывал студентам какие‑то прикладные вещи типа «Хотите написать колонку в GQ? Вам надо сделать то и вот то», «Хотите написать сценарий для «Прожекторперисхилтон»? Тогда вот это». И я сразу признался, что пришел к ним в первую очередь для того, чтобы чему-то научиться. Когда меня просят выступить на креативных школах, я признаюсь, что ничего не умею и не знаю. И это сейчас не кокетство. Мне кажется, единственное, что я могу, — это писать вот так, как себе представляю, неправильно расставляя слова в предложении. Я не очень пишу правильно по-русски, намеренно, но мне кажется, это мое преимущество. Когда мне говорят, что я не умею писать, — для меня это главный комплимент.
Я люблю писать на русском по-итальянски, потому что очень люблю этот язык. У итальянцев конструкции построены особенно, и мне они близки. Я вообще очень люблю Соррентино за его языковые конструкции, хотя не могу в этом признаваться.
— Почему?
— Мой немецкий издатель — крестный сын Феллини. Мы сидели в Цюрихе, у нас была «первая брачная ночь»: мы подписали контракт, и он повел меня ужинать в ресторан, где висят оригиналы Шагала, Пикассо и т. д., и мы заговорили про Соррентино, и он сказал: «Меняем тему». А потом мне объяснили, что у них в семье не обсуждается Соррентино вообще.
Мне кажется, что «Острог» — это такой Соррентино в литературе. С сестрами, с давкой гранат бульдозером, только «Острог» однотонный, а Соррентино очень цветной. Хотя у Соррентино есть гениальнейший фильм, который никто не видел, — «Где бы ты ни был» с Шоном Пенном, как раз однотонный.
— Кстати, про творческое соперничество. Как ты относишься к другим писателям?
— В этом смысле я неправильный писатель — у меня нет ревности к другим авторам. Я считаю, что писателей должно быть много, как ресторанов на ресторанной улице. Те люди, которые думают, что если будет один ресторан на улице, то к ним все будут ходить, обанкротятся. А если на улице будет 20 ресторанов, то они выживут. И если я пишу историю про ребят из Острога, то будет круто, если кто‑нибудь напишет про эту историю с другой стороны, сделает это по-другому.
— В этом году твой «Красный крест» будут ставить в «Гоголь-центре». Расскажи, как получилось так, что Семен Серзин заинтересовался твоим романом?
— Я выступал как‑то в «Гоголь-центре» у Кати Гордеевой в дискуссии про цензуру, там еще были [Людмила] Улицкая, [Григорий] Остер и [Галина] Юзефович. После выступления ко мне подошел Леша Кабешев, директор «Гоголь-центра», и спросил, почему до сих пор нет никаких постановок по моим текстам. Я сказал: «Ну не знаю». И Леша показал мою книгу Кирилл Семеновичу, и тот сказал: «Надо ставить». Они предложили Серзину, и он быстро написал инсценировку. Все произошло суперстремительно, не было никаких долгих переговоров.
Я вообще очень люблю театр, для меня театр — единственное оправдание существования Москвы. Если бы здесь не было театров, я бы не понимал, для чего она нужна. Это правда, искренне. Я приезжаю сюда, мне не очень просто в Москве, и я постоянно хожу по театрам — это единственное, на что я трачу время. Был один момент, я ходил только в «Практику», у меня было отторжение классического театра. А потом я посмотрел «Розенкранц и Гильденстерн мертвы» с [Анатолием] Белым и [Евгением] Стычкиным и вернулся в классический театр только благодаря им двоим.
— Кстати, еще один важный вопрос. Тебя одинаково любят и в журнале «Знамя», и в Esquire, и в «Снобе». Читатели глянца и читатели толстых литературных журналов — разные люди?
— Не знаю, я всегда против обобщений. Мне как‑то говорили: «Филипенко должен определиться, с кем он: с толстыми литературными журналами или с глянцем?» Но мне кажется, что есть люди, которые читают и «Знамя», и могут почитать Esquire, но, наверное, не будут читать Maxim. А есть те, кто не знает, что есть такой журнал «Знамя» и нужно отнести в Esquire, потому что там они смогут наткнуться на тебя. Главное, чтобы читали, чтобы думали, чтобы возвращались к поднятой в книге теме. Искусство должно возвращаться — это важно.