Поп-история

«Даже самих офицеров выбрасывали»: воспоминания русских эмигрантов о жизни после революции

7 декабря 2020 в 20:00
Ирина Одоевцева в 1987 году. Михаил Макаренко/РИА Новости
На прошлой неделе Колумбийский университет выложил десятки часов записей с воспоминаниями русских эмигрантов о революции и Гражданской войне. Интервью записали в 1960-х по инициативе «Радио Свобода». Мы выбрали семь интересных, добрых и пугающих историй о том, как выглядела жизнь после русской революции 1917 года.

О первых днях революции

Марк Львович Слоним, русский и американский писатель, политический деятель

В сущности, беспорядки в Петрограде начались 23 февраля по старому стилю, когда впервые вышли демонстранты на улицу, требуя хлеба. 20 февраля, когда уже известно было, что идет какое‑то брожение, я встретил [художника Михаила] Флекеля, и он мне сказал: «Знаете, большое брожение среди рабочих — и, наверное, будут беспорядки. Я вам советую сжечь все бумаги. Потому что кончится это все плохо, наверное, будет у вас обыск, хоть вы и в военной гостинице, и всякая штука… Но, наверное, будет обыск».

И я в течение двух дней, 21 и 22 февраля (чего себе никогда не прощу), занимался тем, что смотрел, нет ли у меня чего‑нибудь запрещенного. Прокламации, может, какие остались, или бумажки какие‑нибудь, всякая штука… Но прокламации какие‑то все-таки находили в Петербурге. И весь этот подозрительный материал сжигал. А 23-го уже начались беспорядки на Невском.

Как после революции возвращалась с фронта Первой мировой

Александра Львовна Толстая, мемуаристка, младшая дочь Льва Толстого

Были такие случаи, когда выбрасывали из поездов офицерские вещи, даже самих офицеров выбрасывали. Я не знала, что будет. Вошел какой‑то тип, по виду — очень агрессивный. И, значит, сел со мной, меня толкнул. Но потом другие солдаты тут были, и он, значит, очень грубо ко мне отнесся… Я — ничего, подвинулась, так ничего и не сказала, но потом, постепенно… он ноги хотел положить мне на колени. Я тоже опять отстранилась, ничего не сказала.

Но нас объединил чай и табак. Может быть, единственный раз, что табак послужил людям на пользу. И вот, мы сидели там, я говорю: «Братцы, кто хочет курить? У меня папиросы есть». Я раздала эти папиросы. Потом — чай. Тут, значит, один солдатик решил принести чаю и вылез уже в окно, его подсадили, потому что так все было набито битком, что не мог никак пройти через дверь. Принес кипятку, значит, у меня был чай, сахар, всякая штука… Мы сидели, пили чай, и этот уже, злой, стал теперь подобрее. Мы начали разговаривать.

Ну и кончилось тем, что когда мы приехали в Москву, я уже знала, кто на ком женат, сколько у кого детей.

Решительно все про их жизни, про отца, про мать, про дом — все знала. Да, интересно тоже, что по дороге, пока мы ехали, нужно было как‑то вылезти в уборную. И они меня высадили! Самый злой толкал меня с одной стороны, добренькие солдатики — с другой. В конце концов высадили меня и подсадили, шутили — так что все это очень хорошо кончилось.

Так что, в сущности, если говорить о настроении солдат, я скажу, что злобы не было. Все это было навеяно. Это было устроено, распропагандировано. И, конечно, главное было то, что они выманивали людей из окопов, из тяжелой жизни, и обещали им… ну все что хотите: и фабрики, и заводы, и землю. Все будет их! Вот эти обещания, эти желания уйти из окопов, военной жизни, из опасности к мирной жизни — все это и сыграло главную роль тогда, а не принципы революции, которые тогда не понимали.

О том, что поменялось с приходом революции

Аркадий Петрович Столыпин, французский писатель и публицист русского происхождения, сын премьер-министра Российской империи Петра Столыпина

В 1917 году мне было тринадцать с половиной лет. Вначале никто ничего как следует не понимал. Мы на все смотрели как на спектакль из окон нашего дома. Все эти шествия полков, солдат, которые шли к Думе… Смутно шли вести об отречении. В Думе орудовали [один из лидеров Февральской революции Михаил] Родзянко, монархисты, декабристы, [министр временного правительства Александр] Гучков — такие люди, которые как будто бы все-таки дорожили государственностью. Было такое чувство бестолковщины и непонимания того, что произойдет далее, и надежды, что все-таки жизнь как‑то войдет в обратное русло. Конечно, не было ни малейшего представления о том, что раскрылась какая‑то бездна. <…>

На Февральскую революцию мы смотрели как на спектакль.

До того момента, когда начались вечерние обыски. Когда вдруг начали появляться какие‑то группы солдат, которые сами не знали, что они ищут, задавали всякие бестолковые вопросы. Просто им было любопытно и интересно погулять по дому и посмотреть, что в нем происходит.

В первые две недели после отречения моя мать написала письмо Гучкову, который был военным министром, что так жить невыносимо, и нам поставили охрану, дисциплинированных солдат в передней, которые уже никого не пускали. И вот в один темный вечер вдруг к нам, без какого‑либо предупреждения, приехал сам военный министр Временного правительства Гучков, чтобы посмотреть, все ли в порядке, довольны ли мы тем, что он устроил. Но на самом деле, чтобы под этим предлогом опять завязать какой‑то контакт. Он чувствовал себя виноватым после всего того, что натворил. Ему хотелось опять войти в эту обстановку, нашу домашнюю, где он бывал во времена отца.

Помню, как он сидел и рассказывал про отречение государя. И в какой‑то степени это все звучало как оправдание, что вот он и другие заговорщики иначе поступить не могли. Как будто перед тенью отца в доме, в этой вот обстановке среди его семьи ему хотелось объяснить свое поведение. Чувствовалась какая‑то мелочность в его словах, в его раздражении против государя, что «я никогда его не любил и поэтому охотно пошел в заговор против власти».

Помимо критики, отчасти заслуженной, того, что делала царская власть в последнее время, было тоже это личное чувство неприязни. И потом напускной оптимизм. Мать его спросила о том, где теперь государь. «Ах, он себя прекрасно чувствует. Живет спокойно в Царском селе с семьей». Либо это был напускной оптимизм, либо совершенное непонимание того, что это был шаг к дальнейшим ужасным событиям, которые в конце концов и привели к екатеринбургской трагедии.

О настроениях на улице

Ирина Владимировна Одоевцева, поэтесса и прозаик

На улице были все время митинги. Во-вторых, было все-таки трудно выходить. Были вот шальные пули, иногда было то-се, потом… Одно время наша прислуга прибегала с восторгом, приносили большой кусок масла или огромный кусок сыра и говорили: «Всего 20 копеек!» То есть солдаты в магазинах раздавали публике даром почти, и вот восторг: народу теперь все дают… Но, в сущности, чтобы сказать сразу, до большевистской революции не так страшно изменилось. Конечно, были толпы, все время были митинги, нельзя было по Невскому пройти…

Митинги были замечательные! Тут выступал человек, настроенный, скажем, за эсеров. И публика была такая же. Он говорил: «Правильно я говорю, товарищи?» — и публика отвечала: «Правильно!» После него приходил коммунист и кричал: «Правильно я говорю, товарищи?» И все время публика ревела: «Правильно!» Но в начале все-таки коммунистов даже били…

О спасении людей

Екатерина Николаевна Рощина-Инсарова, драматическая актриса

Мне дали локомотив (из‑за высокого театрального статуса Рощина-Инсарова смогла вывезти своих друзей из пекла революции, причем министры — она не называет, какие именно — дали ей поезд. — Прим. автора). Я попросила локомотив и поезд, чтобы в нейтральную зону [в Одессе] проехать. Там надо было на телегах ехать. Это был очень страшный переезд, потому что когда мы стояли ночью (это был сочельник), слышны были расстрелы, крики… Грабили вагоны, там какой‑то другой поезд был, солдаты пьяные — одним словом, очень было страшно. И потом набились ко мне в вагон все, которые ехали под фальшивыми паспортами, офицеры, все просили взять. Я, значит, кого могла — забрала!

Одним словом, стояли вот так, плечом к плечу. И все купе были забиты: и женщины, и дети, и вообще…

<…> Моя belle mère (свекровь или мачеха. — Прим. ред.), которая была очень крепкая старуха, такая мужественная, вышла и говорит: «Катя, ты энергичная, по-моему, ты все можешь… Сделай, чтобы мы поехали, устрой. Я больше не могу». Я говорю: «Подожди, я сейчас подумаю…» Послала там (у меня был такой мальчик 15 лет): «Подите, попросите коменданта сюда». Что я ему скажу, я еще не знала. Но это меня как‑то бог надоумил. В такие минуты, знаете, является…

Он вошел, и я говорю: «Мне с вами надо конфиденциально… Сказать два слова». Он говорит: «Что прикажете?» Я: «Благоволите, чтобы не позже, чем через 10 минут, пустить поезд на Одессу». Он говорит, довольно агрессивным тоном: «Почему?!» Я: «Потому что мне надо до ночи получить прямой провод в Киев. Больше я вам сказать ничего не могу. Если вы не захотите исполнить мои просьбы, я снимаю с себя всякую ответственность». Он на меня посмотрел, приложил руку к козырьку и сказал: «Есть!» И ушел.

И ровно через пять минут локомотив сделал «У-у-у-пщ-пщ», и поезд пошел. Моя belle mère выскочила в коридор и говорит: «Господа, она колдунья!» А я упала в обморок.

О том, как с семьей покидали Россию

Олег Александрович Керенский, инженер-мостостроитель, сын Александра Керенского, председателя Временного правительства

Мы не хотели уезжать, бежать из России. Но [младший брат] Глеб был болен, и мы решили ехать. Бабушку, значит, надо было оставить. А нам, значится, дали фальшивые паспорта, у меня до сих пор есть, между прочим, с фамилией Питерсон. Когда была создана Эстонская Республика, то разрешили выезд эстонским гражданам со всей России — так же, как и латышам. Латыши уехали до нас. Латышей у нас действительно было много. Настоящих. И они уехали раньше. Потом выпускали эстонцев. Мы ехали эстонцами. На этом же поезде ехал сам [член учредительного собрания Борис] Соколов — возвращался. Там же был [председатель собрания] Виктор Чернов, на этом же поезде. Вот семья Керенского (смеется) — и не знаю кто еще. Все под эстонскими паспортами.

Поддельный паспорт дал эстонский консул. И знал, что делал. Абсолютно. Соколов из‑за границы знал, куда идти. Паспорт был настоящим, но мы сделались эстонскими гражданами.

Были две страшные минуты. Во-первых, я почти уверен, что комиссар поезда — забыл его фамилию — знал, кто мы. Я вам скажу почему. Тогда‑то мы не знали, что он знал, но у мамы были, как и у всех дам, несколько колец, несколько цепочек… Очень мало, потому что мы были очень бедные, но они есть у всех. И ей порекомендовали, что вот этот комиссар поезда их провезет. И в маленьком мешочке замшевом — тоже хорошо это помню — были сданы через третье лицо. Мы его никогда не видели, но куда‑то кому‑то было передано и каким‑то образом…

И вот, в Ревеле (старое название Таллина. — Прим. ред.) мы должны были идти на какую‑то квартиру. Я пошел с мамой получать обратно эти несколько драгоценностей. И вот он выложил этот самый мешочек. Мы в Ревеле уже были, очень боялись, панически боялись. Но мама сразу увидела, что пропали вещи, часть их. Она сказала: «А как же, вот…» — начала говорить. И он сказал: «Берите, что дают. Я знаю, кто вы».

О том, как писал портрет Ленина

Юрий Павлович Анненков, русский и французский живописец

В 1921 году советская власть заказала мне портрет Ленина, и мне пришлось явиться в Кремль. Когда все очень несложные формальности были выполнены, меня провели в кабинет Ленина. Поздоровавшись и сев около стола, я попробовал заговорить с Лениным об искусстве.

«Я, знаете, в искусстве не силен, — сказал Ленин. — Искусство для меня — это что‑то вроде интеллектуальной слепой кишки. И когда его пропагандная роль, необходимая нам, будет отыграна, мы его — дзык-дзык — вырежем! За ненужностью.

Впрочем, — добавил Ленин, улыбнувшись, — вы уж поговорите об этом с [наркомом просвещения Анатолием] Луначарским. Большой специалист, у него даже идейки есть в этой области».

Сказав это, Ленин углубился в какие‑то исписанные им листы бумаги на письменном столе. Но потом, вдруг обернувшись ко мне, произнес: «Вообще, к интеллигенции, как вы, наверное, уже знаете, я большой симпатии не питаю. И наш лозунг «Ликвидировать безграмотность» отнюдь не стоит трактовать как стремление к нарождению новой интеллигенции. Ликвидировать безграмотность следует лишь для того, чтобы каждый крестьянин, каждый рабочий мог самостоятельно, без чужой помощи читать наши декреты, приказы и воззвания. Цель вполне практическая — только и всего».

<…> Должен сказать, что во внешнем виде Ленина меня ничего не поразило. Во-первых, потому, что я его уже видел (Анненков виделся с Лениным в детстве, когда тот был знакомым его отца. — Прим. автора). И не только в детстве — я видел его и во Франции в 1911 году, в Париже. И потом, в нем, в его внешности, ничего такого поражающего не было. Это был человек небольшого роста, лицо его было бесцветное, с хитровато прищуренными глазами. Такой типичный облик мелкого мещанина. Но для меня как для художника это представляло очень большой интерес. Потому что такие именно лица, понимаете, особенно когда эти лица принадлежат выдающимся людям, вызывают чрезвычайно сложные проблемы для изображения.


Авторские права и цитирование, 2020: RFE/RL, Inc., rferl.org. Перепечатано с разрешения Radio Free Europe/Radio Liberty, 1201 Connecticut Ave NW, Ste 400, Вашингтон, округ Колумбия 20036. Приведенный текст является отрывками из интервью. Данный материал создан и распространен иностранным средством массовой информации, выполняющим функции иностранного агента.

Расскажите друзьям
Читайте также