Один спектакль за всю его прокатную жизнь могут посмотреть от силы сто тысяч человек. Даже если этот спектакль гениальный, его не увидят миллионы. А спектакли Эймунтаса Някрошюса были гениальны. Если бы он был рок-музыкантом, политиком или, скажем, кинорежиссером — траур по нему накрыл бы всю планету.
Но он вполне осознанно был театральным режиссером. То, что он создавал внутри сценических коробок, воздействовало на свидетелей одновременно как Саграда-Фамилия, монумент жертвам холокоста в Берлине и Ниагарский водопад. С той только разницей, что временность сооружений, монументов и ландшафтов не так уж ощутима: можно съездить, взглянуть. Фильм можно перемотать, пересмотреть. Книгу — перечитать и положить на полку.
И фильм, и книжка, и облачные хранилища, и устройство, с которого вы читаете этот текст, и сам этот текст, и вы, и мы — все это тоже, конечно, времени жерлом пожрется и общей не уйдет судьбы. Но в театре это не абстракция и не фигура речи. Спектакль невозможно повторить, он исчезает на ваших глазах, он состоит из неповторимых состояний живых людей в сию секунду на сцене, простите за банальность. В эту основную — и так сложно достигаемую — мощность театрального искусства вцеплялся обеими руками литовский мастер. Что-то такое он бурчал на репетициях своим актерам, что они играли каждый раз как последний. Каждую минуту как последнюю.
В каждом спектакле он предъявлял эту сокрушающую хрупкость мироздания. Место действия — везде. Время действия — всегда. Тексты — то библейские, то Гете, то Шекспир; проверенные и перепроверенные временем. На сцене — валуны, песок, лед, грубая древесина, звериный мех, ржавое железо, вода. Вода капает, струится, превращается в пар.
Эти спектакли, настоящие шедевры — «Гамлет», «Отелло», «Вишневый сад», — их больше никогда не будет. Видеозаписи катастрофически беспомощны, они не способны передать даже приблизительно те состояния, которые конденсировались в режиме реального времени перед зрительным залом; а суть именно в них.
Через тридцать лет после того, как Эймунтас Някрошюс закончил ГИТИС, на театроведческом факультете произошла попытка инициации (видимо, ежегодно-традиционной). Первокурсникам, среди которых был я, преподнесли драгоценность: видеокассету с записью «Гамлета» Някрошюса. На пятой минуте просмотра все уже спали. Конечно, я тогда решил, что весь этот пафосный метафорический театр сегодня уже просто не работает. А через год я сидел на этом же спектакле, приехавшем на фестиваль в петербургском театре «Балтийский дом», — и обливался слезами. Внутри меня все сжималось. Я не мог пошевелиться. По неизвестным науке причинам. Прежде со мной такого никогда не происходило. Инициация состоялась.
Биография Някрошюса на «Википедии» занимает пять предложений — что на литовском, что на русском. Родился в крестьянской семье, учился в ГИТИСе у Андрея Гончарова, работал в Каунасе, создал свой театр в Вильнюсе, жена и сын стали художниками в этом театре. Шестое прибавилось вчера: умер.
Ничего лишнего. Как в театре Meno Fortas в Вильнюсе. Крошечный зал с несколькими рядами стульев. Пианино, дверь на кухню. Здесь мастер репетировал все свои эпохальные громоподобные трагедии. Каким-то образом актерам удавалось за пару дней перенести спектакль на большущую и хорошо оснащенную сцену Национального театра. В интервью пытаюсь выведать механизм. «Нужно точно все сделать в масштабе и потом просто увеличить», — отвечает Някрошюс, подтверждая неслучайность сравнения его аскетичных спектаклей с архитектурными шедеврами. Он всегда говорил очень мало и отвечал очень просто.
Следует приостановить мир.
Приостановить хотя бы театральное производство. Устроить один день тишины во всех театрах мира. «Умер гений», — это словосочетание опубликовали за последние пару дней два или три десятка изданий на пяти или шести языках. Немногочисленные свидетели будут видеть, как театр Някрошюса растворяется в спектаклях Томаса Остермайера, Михаэля Тальхаймера, Андрея Могучего, Юрия Бутусова и дюжины режиссеров следующего поколения. И вспоминать Гамлета под люстрой изо льда, свихнувшийся вальс Отелло и Дездемоны, поцелуй с разбега в «Песне песней». Как пустые ящики письменного стола в финале «Иова» оказываются пустыми окладами от икон. Как сходит с ума Гретхен в «Фаусте» среди хлопающих, как в жмурках, ладош, высовывающихся из-за кулис. Как Офелия вытирает пол, кладет тряпку на голову и превращается в Мадонну. Как плачут двери в «Отелло». И как от этого плачут все собравшиеся.
Если бы человечество было каким-нибудь древним моллюском, то только что у этого моллюска сломался очень важный чувствительный хоботок или усик. В практическом смысле — никаких проблем, питанию и размножению травма не повредит. Этот усик отвечал всего лишь за коммуникацию со вселенной. В конце концов, отрастет новый! Но, черт побери, моллюск, ты в этом году почти совсем полысел. И, кажется, не очень по этому поводу беспокоишься. Да ты и не знал, что у тебя что-то там сломалось. Не знал ведь? Моллюск?