— Ваши фильмы в каком‑то роде галлюциногенные (и вы сами их так иногда называете). Давно мечтаю спросить, как вы относитесь к психоактивным веществам?
— С детства я подсел на один легальный наркотик — кино. И я люблю фильмы, которые сами приводят тебя в состояние измененного сознания. Именно поэтому первый фильм, который по-настоящему изменил мою жизнь, — это «2001 год: Космическая одиссея». Другими трипами для меня впоследствии стали, к примеру, «Голова-ластик» и «Андалузский пес» Линча и Бунюэля. Я люблю фильмы, которые погружают тебя в состояние сна и уносят в другие измерения. Как любой западный парень, я перепробовал все наркотики еще в школе, но никогда не был зависим ни от чего, кроме алкоголя. И то я, можно сказать, не пью. Разве что пару бокалов в день. Но жизнь очень циклична, и иногда человек должен ставить себя в ситуации, которые выходят за рамки его повседневности.
— Описывая процесс создания кино в «Вечном свете», вы цитируете Фассбиндера, Дрейера и Годара — согласны с их пафосными высказываниями о кино?
— Я вставил в фильм цитату из Годара, которую нашел в каком‑то журнале, пока монтировал фильм. Я не то чтобы с ней согласен, просто мне показалось, будет смешно, если она появится в моем фильме. Все цитаты, которые есть в «Вечном свете», звучат очень претенциозно, но они принадлежат режиссерам, которых я по-настоящему уважаю. Им можно позволить быть претенциозными и говорить: «Я делаю искусство, не то что некоторые», — потому что так все и было. Я их цитирую и в этот момент сам поднимаю свою серьезность на смех, потому что в последнее время, когда я перечитываю свои интервью, я понимаю, что часто мои фразы — это ну просто слишком. Ведь режиссеры — они же и шоумены. Мы должны что‑то все время говорить, давать интервью. Еще недавно интервью делали только с актерами, и никто не знал, что думает режиссер. А сейчас из нас зачем‑то делают идолов. Приходится говорить о политике, своей стране, всем на свете.
— И все-таки, это ваши любимые режиссеры?
— Да у меня столько любимых режиссеров! Кстати, если говорить о русском кино, я недавно открыл для себя «Восхождение» Ларисы Шепитько. Что за фильм! Они с Элемом Климовым воссоздали русско-немецкий мир Второй мировой войны как никто другой. Хотел бы я познакомиться с ними, жаль, спохватился поздно.
— У вас в фильме спорят о том, может ли быть кинопроцесс демократичным или это всегда диктатура одного человека. Вы на чьей стороне?
— Некоторым режиссерам нравится быть диктаторами на съемочной площадке. Это их воля. Но это вообще не моя история. Я обычно очень дружелюбный на съемках, слушаю всех, рад, если кто‑то внесет идею. Ведь идеи не приходят изо дня в день, и именно поэтому кино — занятие коллективное. Важно собрать группу, которой доверяешь, чтобы прислушиваться к другим людям, когда у них появляется вдохновение. Но у многих хороших режиссеров была репутация диктаторов. Например, у Клузо, у Эриха фон Штрогейма, у Жулавского.
Еще, кстати, бывают случаи диктатуры продюсера. Когда они очень злые. Это гораздо хуже. Их бесит, что режиссеру уделяют больше внимания, чем им. Один из самых злых продюсеров недавно сел в Америке в тюрьму за изнасилования девочек. Есть много таких продюсеров, которые только кричат: «Я тут босс! Я тут босс. Ненавижу вас всех!» Хорошо, во Франции сейчас режиссеры в большем почете.
— То есть у вас на съемках все не так развивается, как в «Вечном свете»?
— Ой, нет, конечно. У нас всегда все спокойно.
— У вас в фильмах много импровизации — в диалогах, в телодвижениях?
— Очень много. Например, первая сцена в «Вечном свете», в которой две девушки разговаривают 12 минут. Это был последний день съемок, и Шарлотта Генсбур спешила сбежать на ужин, сказала мне: «Гаспар, у меня есть полчаса, чтобы ты снял эту сцену». Я просто посадил их с Беатрис Даль и сказал: «Рассказывайте истории о съемках, только, пожалуйста, без имен!» Снимал их полчаса и оставил 12 минут, потому что это было невероятно смешно. Я счастлив, что не написал для этой сцены ни строчки, иначе было бы куда хуже. За это я и люблю документальные фильмы. В хороших документальных фильмах чувствуешь правду. Люди говорят так, как в жизни. А в кино в основном актеры говорят как в театре, поэтому я всегда даю актерам волю импровизировать и говорить то, что они хотят. И даже когда дело доходит до языка тела, я обычно даю им свободу действий.
— В начале фильма вы цитируете Достоевского — фразу о том, какое счастье испытывает эпилептик за секунду перед припадком.
— Я вообще не уверен, что это написал Достоевский. Просто я читал много книг, в которых приводилась эта цитата в разных контекстах. И мне все время, когда я на нее натыкался, хотелось самому испытать эпилептический припадок. У меня их не было никогда. Надеюсь, мне это еще предстоит. Мне просто часто говорят, что надо быть аккуратнее с яркими цветами и стробоскопом, потому что у зрителей может случиться такой припадок. И в «Вечном свете» этой цитатой я говорю «Круто! Enjoy».
— Мы недавно с приятелем спорили, смешной это фильм или страшный.
— Да смешной, конечно. Даже очень смешной, по-моему. Страшным он может быть только для студентов киношкол, которые боятся снимать настоящий фильм.
— Может, дело в том, что вы съемки любите?
— Да нет. Я скорее человек монтажа. На съемках я ведь тоже волнуюсь. Хочу, чтобы было как можно больше еды поблизости и чтобы все стояли вместе со мной у камеры. А вот когда я вхожу в монтажную в последний съемочный день, там я уже веселюсь, я уже хозяин изображений. Даже если ничего не получилось нормально снять, на монтаже приходят идеи, как все исправить. Например, врубить музыку или переозвучить актеров или сделать черно-белой сине-зеленую сцену.
— Какие у вас планы на будущее?
— Не заболеть ковидом. У меня все друзья болеют, кто‑то умер. А я еще изоляцию не соблюдаю, постоянно хожу в кино.