50-летний немецкий пианист Фолькер Бертельман, более известный как Hauschka, — удивительный пример музыканта, который одинаково свободно чувствует себя в совершенно разных средах. Он выступает на «Boiler Room», рок-фестивалях и в классических залах, а его пластинки на одном лейбле соседствуют с построком и электроникой, на другом — с записями Анны Нетребко и Венского филармонического оркестра.
Так же разношерстна и его аудитория: от дам в вечерних платьях и седовласых любителей академического авангарда до хипстеров и рейверов. Инструмент, на котором Фолькер играет, тоже затерялся где-то между школами и традициями. Обычное на первый взгляд фортепиано на поверку оказывается препарированным: струнам мешают прищепки, изолента и фантики для конфет, а молоточкам — шарики для пинг-понга. Сделано все это, разумеется, не для красоты, а ради необычного звука.
— С чего вообще начиналась музыка в вашей жизни? Кажется, до того, как вы стали записывать классику под именем Hauschka, вы играли что-то совсем другое.
— Я вырос в очень религиозной семье. Каждое воскресенье я пел в хоре, мы исполняли церковную музыку на много голосов. Мне это настолько нравилось, что я попросил родителей отдать меня на занятия по фортепиано. Я играл Баха, Шопена — я и сейчас эту музыку очень люблю. Уже подростком я буквально заболел синтезаторами. Я устроился на работу в парк (платили какие-то копейки) и потихоньку накопил денег на первый синтезатор — это был Moog Prodigy. Этот инструмент настолько меня поразил, что я даже в постель его брал с собой. Я мог записывать что-то свое, это было просто удивительное ощущение! День, когда у меня появился первый синтезатор, я до сих пор помню во всех красках. Позже я увлекался очень разной музыкой и играл в разных группах — рок, хип-хоп. В 18 лет впервые записал музыку для телевидения.
— Как начался ваш классический проект? Когда именно возник Hauschka?
— Начнем с того, что я совершенно не считаю свою музыку классической. Точнее, так — в последний год я действительно сочинил некоторое количество настоящих классических произведений, например два концерта для виолончели. Но в основном Hauschka к классике имеет довольно отдаленное отношение, скорее это минимализм, эксперименты. Да, в звуке с классикой что-то общее есть, но звука мало, должна быть еще соответствующая структура, ноты. Что же касается Hauschka, то началом проекта я бы назвал момент, когда я стал просто играть то, что хочу, и ни от кого не прятаться.
— Вашу музыку еще называют минимал-джазом. Как вы на это реагируете?
— Ассоциировать свою музыку с джазом мне даже проще, чем с классикой. В джазе мне очень нравится чувство свободы, отсутствие четких рамок. Моя музыка очень интуитивна, и импровизация мне совсем не чужда (что, опять же, не очень свойственно классическим музыкантам). Я в последнее время даю по сто концертов в год, и выходят они очень разными. Бывает, подготовишь какую-то программу, а уже на месте понимаешь, что в этом зале, в этой обстановке, она совершенно не срабатывает. Поэтому даже если в голове есть какие-то заготовленные темы, то 80–90 процентов концерта все равно оказываются импровизацией.
— Вам приходилось играть и в консервативных концертных залах, и на больших фестивалях, где звучат рок, хип-хоп и рейв, и даже в церквях. Где более комфортно?
— Это примерно как спрашивать, какое у меня любимое кафе. Все дело в том, где лучше кофе, а все остальное неважно. С одной стороны, я очень люблю работать с независимыми промоутерами и играть в маленьких залах. В этом случае ты обязательно получишь человеческое общение и контакт с публикой, в том числе и за рамками концерта. В концертных залах этого нет, ты можешь быть настолько далеко от зрителя, что совсем не чувствуешь обратной связи.
Но с другой стороны, там может быть прекрасная акустика, это тоже для меня очень важно. Играя в церкви, всегда чувствуешь какое-то особенное вдохновение. Мне очень нравится этот духовный, религиозный элемент, сакральное отношение к музыке. Когда я выступал в лютеранском соборе в Москве, организаторы сказали, что это первый концерт в церкви, который проходит в России, после Pussy Riot. И у нас и тут было очень много проблем самого разного рода. Были очень грозно настроенные прихожане. Но меня это не удивляет, я с этим сталкивался еще в детстве, когда пробовал играть в церкви на своем синтезаторе. Наш пастор, человек строгих нравов, родившийся еще в XIX веке, считал, что все это дьявольщина, что телесная составляющая, которая есть в современной музыке, идет от Сатаны. С чем я, конечно, совершенно не согласен!
— Как вы объясняете такой ажиотаж вокруг неоклассики в последнее время? Макс Рихтер, Йоханн Йоханнссон, Swod и другие стали очень востребованными композиторами, собирают большие залы, и вообще есть ощущение, что неоклассика — это модно.
— Изначально все это не было движением, не было сценой. Каждый из этих музыкантов — Макс Рихтер, Йоханн Йоханнссон, Swod, Дастин ОʼХэллоран — просто играл то, что ему нравится. Да, у Макса Рихтера и у Йоханна Йоханнссона есть какие-то пьесы, которые можно назвать неоклассикой, но в основном все они играли довольно сложную, абстрактную музыку. Потом пришли журналисты, навесили на них какой-то общий ярлычок, и это стало модным трендом. Но мне кажется, большую часть этой сцены составляют музыканты, играющие этакие романтические фортепианные пьесы для влюбленных парочек, которые стоят в первом ряду и целуются. Мне совсем не хочется быть таким. Да, популярность привлекла хипстеров, но мне не нужна такая аудитория. Хипстеры завтра переключатся на новый модный тренд, а мне хотелось бы иметь слушателей, которые будут развиваться вместе со мной.
— В России уже много лет все спорят о том, должна ли современная музыка быть космополитной или все же лучше хранить национальный дух. Как с этим у вас, вы чувствуете себя продолжателем немецкой традиции?
— Да, безусловно. Во-первых, минимализм и репетитивность я, конечно же, наследую у музыкантов из Дюссельдорфа, где я и сам сейчас живу: Kraftwerk, Neu! , La Düsseldorf — все это я очень люблю. Их музыка очень абстрактная, к тому же все они воспринимали музыку как часть искусства в более широком смысле слова, играли в арт-галереях, мне это очень близко. Ну и немецкая сдержанность мне тоже свойственна, я стараюсь не проявлять эмоций сверх меры, в том числе и в музыке. Эмоция такая вещь, что с ней очень легко переборщить. Сыграешь какую-то слишком очевидную, попсовую фразу — и как будто измазался в чем-то сладком и жирном. Впрочем, немецкий минимализм, лишенный не только эмоций, но и какой-либо спонтанности, мне тоже не близок — когда я слышу треки лейбла Kompakt, где 8–10 минут есть только бочка и хай-хэт, мне хочется сказать: «Да вы с ума сошли!»
— В вашей музыке очень часто есть скрытый слой — где-то на заднем плане, за фортепиано, что-то гудит, шуршит и поскрипывает. Он почти не слышен, но, кажется, для восприятия не менее важен, чем ведущий инструмент. Когда вы сочиняете трек, с чего он обычно начинается, с фортепиано или с этого звукового пространства?
— Когда как. Я по натуре работяга. Моему сыну сейчас три года, поэтому я встаю в 6.30 утра и начинаю работать. Я просто нажимаю «Запись» и играю, записываю какие-то наброски, импровизации. Потом в конце недели собираю эти наброски, слушаю и, если там есть что-то достойное, начинаю их развивать. И стартовой точкой для трека может быть что угодно — и фортепианная мелодия, и что-то ритмическое, и просто шумовой фрагмент. Мне всегда нравился элемент спонтанности, который был у музыкантов из Дюссельдорфской школы.
— Вы тесно связаны не только с электронной, но отчасти даже и с клубной сценой. У вас выходило два ремикс-альбома. Как вы подбирали авторов? Это ваш личный выбор или лейбл подсказывал?
— Артистов, которым я даю треки на ремикширование, я в основном выбираю сам, и этот выбор довольно интуитивный. Случалось просто на концерте к кому-то подходить. Ремиксы — дело сложное и не всегда благодарное, потому что из этой затеи может ничего не получиться. Но иногда результат просто ошеломляющий. Мне очень нравится, например, версия, которую сделал Михаэль Майер, это как раз тот минимализм, который я люблю. Он умеет делать просто идеальный звук, в этой версии нет ничего лишнего, при этом дух оригинального трека сохранился. Но если выбирать потенциальных авторов ремиксов сейчас, то я бы, конечно, пригласил кого-нибудь из хип-хоп-музыкантов.
— О, это неожиданный выбор! Каковы ваши предпочтения в хип-хопе?
— Больше всего мне, пожалуй, нравится абстрактный, инструментальный хип-хоп. Здесь так хороша ритмическая составляющая, что можно слушать только ее, не отвлекаясь ни на что другое. С тех пор как я выступил на «Boiler Room», я стал частенько смотреть выступления оттуда, и у них отличный выбор музыки, в том числе хип-хопа, можно много интересного для себя найти. А из мейнстримовых артистов мне очень нравится Фаррелл Уилльямс. То, что он сделал со Снуп Доггом (цокает языком, изображая ритм из «Drop It Like Itʼs Hot»), просто великолепно, каждый звук на своем месте.
— Сейчас в киномузыке происходит смена поколений, и ваши коллеги, о которых мы уже говорили, — Макс Рихтер и Йоханн Йоханнссон — полностью переключились на саундтреки и перестали выпускать самодостаточные альбомы. Почему это происходит?
— Думаю, они не выпускают пластинок по одной простой причине: у них нет ни минуты времени. Работа в кино тяжелейшая и времени занимает уйму. Но это очень полезный опыт, который потом еще даст о себе знать в их работах. Так отчасти происходит и у меня, в последнее время я тоже сочиняю много саундтреков. Например, в этом году мы вместе с Дастином ОʼХэллораном записали музыку к фильму «Лев» Гарта Дэвиса, и нас уже номинировали на «Оскар»! Возможно, нас ждет успех, но я не думаю, что заброшу работу с собственным проектом ради саундтреков. Собственные работы нужны как минимум для восстановления баланса — чем больше приходится записывать для кино что-то мягкое, тем более экспериментальным тебе хочется сделать следующий альбом. Так что ждите!