Разговоры с Петром Николаевичем. Алексей Казаков встречается с Петром Мамоновым
Последние четыре года Петр Мамонов редко выбирался из деревни в Москву. Приезжал раз в месяц — играть на сцене Театра имени Станиславского спектакль «Есть ли жизнь на Марсе?..». После выступления садился в машину и уезжал домой. В апреле «Жизнь на Марсе» прекратила свое существование, и Мамонов исчез из города на полгода. 11 сентября он возвращается с «Шоколадным Пушкиным». За три недели до премьеры Алексей Казаков провел сутки с Мамоновым.
Послание апостолов
Петр Николаевич Мамонов опаздывает. На полтора часа. Это нормально. Он едет из деревни, из Наро-Фоминского района, сто сорок километров от Москвы. Едет на шоколадном «мерседесе» 1981 года выпуска. Едет не спеша. Разгоняется максимум до 110, так что время волноваться еще не пришло — рано или поздно, но приедет.
Лифт раскрывается, и в редакцию входит он. Вернее, сначала в проеме появляется его жена — бывшая танцовщица советских варьете, мюзик-холлов и кордебалетов Ольга Мамонова, сутулящаяся женщина с длинными седыми волосами и ногтями, полными чернозема. Лет двадцать назад Петр Николаевич пытался сделать из нее бас-гитаристку своей группы. А через десять лет Оля занималась тем, что приколачивала к стульям трубы с пружинами, чтобы стулья во время концертов прыгали как живые.
Ольга кивает головой, улыбается и рассеянно смотрит по сторонам. Из‑за ее спины появляется Петр Николаевич в цветастой рубашке и испачканных в глине штанах. Здоровается, озирается, садится за стол, достает из очечника очки Armani, а из кармана — томик Евангелия, открывает где‑то в районе посланий апостолов и углубляется в чтение.
— Хотите чаю или кофе?
Петр Николаевич поднимает глаза. Передо мной лицо пожилого человека с ввалившимися щеками, многими морщинами, слабыми глазами и десятком зубов во рту.
— Н-н-нет, спасибо, — заикаясь, говорит Мамонов и перелистывает страницу.
Дядя
Петр Мамонов запел в 1981 году. Ему тогда исполнилось тридцать. Предыдущее десятилетие слилось в непрерывный запой. «Пьянство было беспредельное. Пили дней 360 в году. Ломки, белка, наливай что угодно, духи, керосин, все выпьем». Выглядел он уже тогда лет на сорок.
Мамонова приглашают на квартирник. Кругом молодежь: двадцатилетний Витя Цой, Майк — чуть постарше, Боря Гребенщиков — почти ровесник, на полтора года моложе. Мамонов при галстуке и костюме. Берет гитару и начинает петь. Витя Сологуб, наимоднейший музыкант из «Странных игр», тихонько выходит из комнаты, заглядывает в соседнюю и обращается к товарищам: «Ребята, там какой‑то дядя пришел, в костюмчике, песни поет дурным голосом и рожи корчит, пойдем посмотрим». Как на такого не посмотреть.
Вскоре Мамонов перестал быть «дядей». «Петя, отец родной!» — орали зрители на концертах «Звуков Му» конца восьмидесятых. Сам Мамонов предпочитает, чтобы к нему обращались «Петр Николаевич». Приехали недавно к нему в деревню молодые ребята с телевидения. Заходят во двор, улыбаются, руку протягивают, говорят: «Здравствуй, Петя». Мамонов посмотрел на них пристально и в дом не пустил: «Какой я тебе Петя?»
Через урода
«Оля, Оленька, куда ты меня привела, родная?» — обращается к жене Петр Николаевич, узнав о том, что ему предстоит фотографироваться на балконе, потом перейти в соседнее здание и позировать в коридорах, а затем в студии снять рубаху и испачканные штаны и надеть смокинг, лакированные штиблеты и накрахмаленную сорочку.
— Бумажки стелить будете… Лампочки, фоны, контровые… Я это все знаю… Я это все проходил… Оленька, ну куда ты меня привела? — потихоньку закатывая глаза, говорит Мамонов, как пятилетний ребенок, которого родители водили кружными путями, заговаривали зубы и в самый неожиданный момент вывели прямо к детскому саду, чтобы сдать на пятидневку. Приходится ублажать объект съемки, потакать ему, отвлекать внимание, показывать красивые картинки и ласково говорить, что он самый хороший, самый главный и что все его любят. Это несложно, особенно когда именно так и думаешь.
— Люблю вас, Петр Николаевич, сильно. С года восемьдесят девятого.
— Это я воспринимаю спокойно. Потому что не меня вы любите, а то, что через меня идет.
— Говорю как есть, вы, Петр Николаевич, — заслуженный деятель российской культуры.
— Точнее знаешь как? У меня вот есть один поэт в Верее — отличный парень, лучше меня намного в смысле человеческих качеств. Он говорит: «Петь, ты — национальное достояние». Почему это точнее? Потому что не я, Петя, а то, что через меня идет, урода, блин, вот этого, — то и есть наше национальное достояние. Это не хвастовство. Это правда я так думаю. Не выпендриваюсь. Мое дело только раскрыться, и чтобы вот (задирает голову, выпячивает челюсть, поднимает палец к небу и замирает ящерицей)… вот. Вот это я умею. Поэтому — видите, все как серьезно.
— Серьезно.
— Ну а если серьезно, то поехали тогда ко мне, в деревню. Машина есть. Вон она дорога. Сели и поехали. Вот это будет дело. Это будет разговор. Сейчас туда-сюда, поснимаемся и поедем с богом.
Машина припаркована у Театра Станиславского, на сцене которого последние десять лет выступает Мамонов. Сначала «Лысый брюнет», потом «Полковнику никто не пишет», с 1996 года — «Есть ли жизнь на Марсе?..», с сентября «Шоколадный Пушкин». «Должно быть, последний», — как‑то в телеинтервью обмолвился он.
Петр Николаевич заводит мотор, выезжает, я жду на улице, в голове всякие фразы, которые шептал-бормотал Мамонов на своем последнем альбоме: «Я не хочу быть горбатым, лучше уж быть каким‑нибудь потусторонним». Или вот: «Я свои мозги, которые не хотели думать, своротил набок». Но лучше всего подходит: «Я хочу вдавиться в машину, прямо в боковую дверь, и хруст стекла послушать». Также вспомнилось, как я сидел в Театре Станиславского, в партере во втором ряду, а вспотевший Мамонов стоял на сцене и говорил что‑то про девочку с большой головой и косой, склизкой на вид. А потом заорал: «ПОЧЕМУ ОНА НЕ МОЕТ ВОЛОСЫ?» — и застыл, согнувшись, расставив руки и выпятив нижнюю челюсть. И я тоже застыл и почувствовал на лице слюну, долетевшую со сцены, сначала рассмеялся, а потом на секунду испугался: «Не заразная ли?» А еще думал о том, что сказал Мамонов в фотостудии полчаса назад: «Отвечаю прямо — это такой я и есть. Какой я в жизни, такой я и на сцене. Я одинаковый. У меня нету такого, как у актеров, — дома я так, а там я так».
В принципе, таким людям не должны выдавать водительские права, а самим этим людям, как правило, не до того, чтобы права получать. Тем не менее он уверенно съезжает с тротуара, открывает мне дверь и вклинивается в пробку на Тверской.
Синдром хоботка
— Абсансы характерны для различных форм эпилепсии, — объяснял мне незадолго до встречи с Мамоновым один психиатр из Института Сербского, прекрасно знакомый с его музыкальным и театральным творчеством. Я спрашиваю о том, как проявляются абсансы, и на меня выливается поток симптомов. Сходится все: «кратковременное выключение сознания, автоматизированные действия — например, непроизвольные движения губ или языка, стереотипные жесты потирания рук или приведения в порядок прически (бывают после энцефалита), отведение глазных яблок кверху, выгибание туловища, откидывание головы (при гипертоническом абсансе), ритмические судороги мышц лица и верхних конечностей (абсанс миоклонический)». От эпилепсии через кататонический ступор и гебефреническое возбуждение (дурашливость, гримасничанье, нелепый бессмысленный хохот; больные прыгают, кривляются, неуместно шутят, внезапно становятся агрессивными, ненадолго замирают) приходим к описанию симптома хоботка (стереотипная гримаса, при которой губы больного вытягиваются в трубочку).
— Но в нашем случае скорее характерны парциальные проявления симптома хоботка, — поясняет врач.
— Это как?
— Это когда только одна губа выпячивается. Наблюдается при кататонической шизофрении.
— А вот когда к вам пациента с такими симптомами привозят, внешних проявлений достаточно, чтобы установить диагноз?
— Ну знаешь, когда пациента привезли с хоботком, то тут уже обсуждать нечего.
В дороге
Километров восемьдесят пять по Минскому шоссе, затем поворачиваешь на Верею, там еще километров сорок пять и от Вереи километров пятнадцать до Ревякино, где на отшибе стоит дом Мамонова. Мы едем со скоростью сто километров в час, а впереди нас идет грибной дождь, где‑то километрах в двух. Хочется догнать тучу, чтобы попасть на границу дождя. Петру Николаевичу тоже хочется, и он слегка ускоряется.
Трасса, как компьютерная игра, делится на уровни. Километре на двадцатом Мамонов сообщает о прохождении первого уровня: «После поворота на Голицыно полегче будет». Километров через пятьдесят: «А тут уже пойдет нормальная жизнь, хотя, конечно, относительно». Третий, четвертый и пятый уровни описывались так: «А сейчас тут начнутся красоты», «Место тут, прямо скажем, выше среднего», «Ну просто чума». С прохождением каждого нового уровня лицо у Мамонова разглаживается, голос становится мягче, разговоры с психиатрами кажутся на восемьдесят четвертом километре Минского шоссе дуростью. Врет Мамонов, что он всегда одинаковый. Он всегда разный.
— А вот наш Рождественский храм, — улыбается Петр Николаевич, — всего в Верее их насчитывается…
— Пьятнадцать, — опережает его бабуля, которая едет с нами последние два километра. Мамонов еще в Москве расчистил место на заднем сиденье: готовился. Два пожилых местных жителя обсуждают «старообрядскую церкву», в которую наша попутчица все никак не заглянет, потому как «ноги болять, все норовят присесть, а у них там с этим строго», поругивают дачников, хвалят дороги и радуются тому, как много понавырастало белых в окрестных лесах. Бабушка сходит где‑то у деревни Волчонки, а через пять минут на ее место садится следующая.
— Эту пассажирку мы знаем. Вам же до Ковригино?
— До Ковригино, сынок.
Старушка совсем воздушная и никак не может захлопнуть дверь. Петр Николаевич помогает. В Ковригино у синенького домика машина останавливается.
— Доброго здоровьица вам.
— У нас-то есть пока. Вам доброго здоровьица.
— Добрые вы люди. Помогай вам Господь во всех путях.
— И вам во всех путях.
— И всем вашим сродственникам.
— И вашим.
Чем ближе к дому, тем больше в речи Петра Николаевича появляется уменьшительно-ласкательных суффиксов:
Славно. Подъезжаем к дому. На воротах стоит скульптура, изображающая кошку, смотрящую вдаль. Ворота открывает средний сын Мамонова, Даня, и изо всех углов к хозяину бросается дюжина теперь уже настоящих кошек: Нюша — самая старшая, кошачья праматерь, Министр, который две недели гулял по деревне и вернулся худой и довольный, а также многие-многие другие. Почему‑то казалось, что Мамонов живет аскетом-молчальником, в антисанитарии, общаясь исключительно с кошками, которые гадят и мочатся на полу. А здесь не антисанитария, а санаторий: сосновый лес с белыми грибами прямо на участке, уютный домик, банька, гамак меж двух сосен, смотровая площадка с шезлонгом, к берегу реки спускается лестница, на полпути которой вкопана скамеечка, чтобы старичок мог посидеть, дух перевести, у баньки выложен маленький бассейн со студеной родниковой водой. Петр Николаевич, решив ополоснуться с дороги, снимает штаны и рубаху. У него жилистые руки, а на груди в районе сердца глубокий-глубокий шрам.
Курица
Мамонов — очень сильный и живучий человек. Шрам он заработал, когда ему было лет двадцать пять. Подрался у сада «Эрмитаж». Драться он тогда любил и умел. Все-таки рос и воспитывался на Большом Каретном, в одном дворе с Владимиром Высоцким, в районе, где еще с позапрошлого века проживали воровские династии. В той драке противник достал напильник и проткнул Мамонову грудь. Увидев кровь, незнакомец испугался и вбежал в уходящий троллейбус. Петр Николаевич с напильником в груди помчался за троллейбусом («Знаешь, как курицы бегают, когда им голову отрубают?»). На следующей остановке догнал, забежал в него, выволок врага на улицу, избил — и только потом в бессознательном состоянии был доставлен в реанимацию. «Бог снова оставил меня жить», — комментирует Петр Николаевич.
Еще можно вспомнить, как Мамонов с товарищем залегли под чудо-аппарат, превращающий две бутылки сухого вина в бутылку водки, пролежали под ним неделю и отключились. Их тела нашел бас-гитарист «Звуков Му» Александр Липницкий, которому срочно нужно было оформлять загранпаспорта для гастролей группы в Англии. Он переодел тело Мамонова в костюм, положил на кровать, установил камеру, и ему как‑то удалось заставить это тело на секунду открыть глаза. Получилось смешно и страшно. Страшно — потому что глаза у Мамонова на фотографии открыты, а лицо мертвое.
Когда человек такой силы выходит на сцену и начинает себя выворачивать наизнанку — зрители уже не важны. Не важно, знакомы ли они с творчеством почитаемого Мамоновым Капитана Бифхарта или Гарольда Бадда, читали ли они Эжена Ионеско, знают ли толк в атональной музыке и помнят ли наизусть молитвы на сон грядущий. Просто появляется вихрь, и он вместе со слюной разбрызгивается по всему залу.
— Чаще чем раз в месяц мне такое трудно устраивать.
— Устаете?
— Конечно, устаю. Ты же был у меня на спектаклях, это ж все силы выплескиваешь, помимо того, что Бог дает.
— После таких опытов некоторые актеры болеют сильно.
— Вот и я после этого болею. Но только не физически, а нервно. Мне надо неделю, чтобы отойти, потом неделю занимаюсь делами по дому. Потом готовиться потихоньку начинаю. Вот как раз месяц и проходит, и я уже к следующему спектаклю готов.
Чистый звук
— Счастье-то какое, — впав в умиление, признаюсь я Мамонову, после того как окунулся в купель с родниковой водой.
Мамонов ждет, пока я вытрусь и оденусь, а потом говорит:
— Ну а теперь пойдем. В дом.
Дом делится на две половины. В одной — кухня, жена, дети и кошки-фавориты. В другой — Петр Николаевич. Вход на эту половину осуществляется только с личного мамоновского разрешения — как и полагается в монашеской келье, пропахшей ладаном, лампадным маслом и писаниями святых отцов.
На половине Мамонова действительно горит лампадка в красном углу и несколько книжных полок заняты богословской литературой. Но в глаза бросаются бесчисленные ряды пластинок, компактов, кассет, огромный пульт, электрогитара и еще какие‑то звуковые приборы. Больше похоже на музыкальную студию, а не на келью. Я тычу пальцем на полки с винилом, и глаза у Петра Николаевича загораются. Узнать в нем благообразного старичка, который полчаса назад елейно беседовал с окрестными бабулями, непросто.
— Так, старичок, — поблескивая глазами, говорит Мамонов, — я сейчас несу тарельман для арбузных корок и косточек, а ты пока для разогрева послушай китайскую скрипочку. Очень обаятельные эти люди, китайцы, ну просто алё. На тысячу лет нас старше.
Пока Петр Николаевич ходит за тарельманом, я озираюсь: на столике чашка со смородиной и пара книг: снизу «Беседы» римского стоика Эпиктета о внутренней свободе человека, сверху УК РСФСР, последнее издание. Видеокассета с «Осенним марафоном» и «О покаянии» Иоанна Златоуста.
Дверь открывается, заходит диджей Мамонов, ставит тарелку на стол и начинает тасовать пластинки, сыпать историями о героях рок-н-ролла, причитая при особенно удачных моментах.
— А вот это мне по кайфу. Это просто ломовая песня. Когда они тут запели — я пр-р-росто пр-р-ропал… А вот это, старый, знаешь, кто играет? Первая рок-группа в мире — Beach Boys. Они уже в пятьдесят девятом так играли. Вот это и есть рок-музыка. Чистейшая… честнейшая… А это Animals. Ребята моложе тебя на шесть лет, а послушай, как играют! Бешеная молодая энергия: опыта нет, мастерства никакого, вот они такое из себя выперли. Просто бешено. Вот это я понимаю — песня про любовь… А это штат Мемфис — Букер Ти. Мемфис славится своей скупостью. Посмотри, как играет барабанщик — ничего лишнего. Но как играет! Каждый удар — как будто это последний раз. Попробуй в каждый удар так вложиться… А вот это, Алексей, чистый звук электрогитары Gibson…
Петр Николаевич в блаженстве закрывает глаза, выпячивает челюсть и играет на одному ему видимой гитаре. Музыка останавливается. Еще полминуты Мамонов продолжает ее слушать, потом открывает глаза, поднимается с крайне серьезным и сосредоточенным видом и произносит:
— А теперь, Алексей, я попрошу тебя выключить диктофон.
Бобыль
Участников первого ансамбля Петра Мамонова подсчитать сложно. Поскольку собрал Мамонов музыкантов из числа хулиганов Чертаново, где он в то время жил. Петр Николаевич рычал и играл на гитаре, а ребята подпевали. Потом Мамонов бросил ребят и стал играть с братом Алексеем. Алексей барабанил по майонезным баночкам и перевернутым стульям, а Петр Николаевич пел и играл на гитаре.
Потом к ним добавился Павел Хотин, который сел за бас-гитару. Павел Хотин пригласил в группу Дмитрия Полякова. Потом брата Алексея сменил старый товарищ по Большому Каретному — Александр Липницкий. Потом появился Сергей «Африка» Бугаев, затем взял в руки гитару Артемий Троицкий, вернулся брат Алексей, и пошло-поехало: люди менялись, а Мамонов пел и играл на гитаре. Появился Василий Шумов и спродюсировал первый альбом «Звуков Му». За ним возник продюсер лучших альбомов U2 и Talking Heads, английский музыкант Брайан Ино с контрактом. С каждым месяцем в орбите «Звуков Му» вращалось все больше народу. Представители американской корпорации Time Warner, совместный концерт в Нью-Йорке с группой Residents (см. следующий после этого материал в «Афише»), разговор с кумиром юности — Капитаном Бифхартом.
И все.
Нежность
Диктофон выключен, и Петр Николаевич достает кассету со своими новыми работами, которые нигде не были изданы и нигде не были исполнены. Семь песен, спетые под гитару, и альбом под названием «Электро Т», который я, честно говоря, не знаю, к какому музыкальному жанру отнести. Вроде бы это электронная музыка, хотя сыграна она на одной гитаре. Вроде бы это такие очень компьютерные звуки, но никаких компьютеров в деревне у Мамонова нет. В общем, это уже почти и не музыка, а нечто далекое за пределами ее. Что‑то очень искреннее и страшное.
Этот альбом тоже начинался с китайской мелодии. В нем, как и в любом уважающем себя альбоме, был свой инструментал и свое барабанное соло. И еще была композиция «Нежность», состоящая из жутких утробных звуков, хлюпанья, чавканья и стонов.
— Это такая мужская нежность, — приободряет Мамонов. А потом закрывает глаза, начинает иллюстрировать руками и мышцами лица этот поток звуков и тихо улыбается.
Потом музыка закончилась, и мы сидели у костра, и вместе с нами сидели кошки. Около полуночи Петр Николаевич сказал, что устал, что постелет мне в бане и скоро принесет чай. И ушел. А вот страшная песня «Нежность» никуда не уходила. Я решил прогуляться по участку, но очень быстро понял, что делать этого в темноте не надо, потому что с двух сторон участок кончается обрывом и стоит сделать шаг в сторону от тропинки — можно сломать себе шею. И я стоял у баньки, курил и дожидался Петра Николаевича с чаем. А потом я нашел под крыльцом присыпанные землей ножницы и стал думать, зачем нужно присыпать ножницы землей. После альбома «Электро Т» можно было придумать массу причин, по которым Мамонову понадобилось закапывать ножницы. И в горле пересохло, и сова еще вдобавок ухнула, а Петр Николаевич все не появлялся. Я пошел к дому, чтобы попросить попить, и увидел в окне силуэт Мамонова, он что‑то бурно объяснял сыну, и до меня доносились только отдельные звуки. Если бы они сейчас вышли во двор, то наверняка бы подумали, что я за ними подглядываю. То ли страх, то ли стыд заставил меня вернуться в баню. Прошло еще пять минут, но никто не появлялся, только в бассейне что‑то булькнуло. А потом заскрипела дверь и появился Мамонов. В одной руке чашка горячего чая, а в другой — красный арбуз на тарелке.
— Все, родной. Спокойной ночи. Храни тебя Господь.
Наутро все эти страхи, ножницы и совы показались полной бредятиной. Умывшись в родниковой воде, стали чинить машину (я держал обеими руками засунутый под капот металлический прут, а Петр Николаевич с криком «кия!» бил по нему топором), потом ели суп из белых грибов, затем Мамонов отвечал на вопросы следователя, зашедшего узнать, что думает Петр Николаевич про соседа и алкоголика Юрку («Юрия знаю исключительно с положительной стороны», — отвечал Мамонов), засовывали в трехлитровую банку малосольные огурцы (мне в дорогу), затем ехали на починенной машине, вытаскивали из канавы пьяного дачника с большим рюкзаком, пожимали друг другу руки на автовокзале города Верея и договорились встретиться на премьере.
Главный
Мамонов как‑то раз увидел интервью с одним исполнителем трип-хопа, который называл себя Chocolate Elvis. Он объяснял, что все мы знаем Элвиса, и Элвис, конечно, король, но есть еще и Шоколадный Элвис, а этот парень — самый главный, и рядом с ним вообще никого не стояло. Мамонов посмотрел с улыбкой на все это и решил свой новый проект назвать «Шоколадный Элвис». Потом подумал — кто в России у нас самый главный? Разве Элвис? Нет, не Элвис, а Пушкин, и назвал проект «Шоколадный Пушкин». Над «Пушкиным» Мамонов работает уже два года. Записал его в один вечер, а потом шлифовал, уточнял, дописывал — и будет, похоже, шлифовать вплоть до дня премьеры. Оля Мамонова волнуется: «До спектакля осталось полмесяца, а он еще не готов». Петр Мамонов спокоен: «Конечно, не готов, вот когда закроется занавес, тогда и будет готов». И продолжает шлифовать, уточнять и дописывать. Вот это как раз самое непонятное. Как вообще можно шлифовать вещь, состоящую из одних неправильностей, нарушений и непопаданий? Как можно уточнить бормотание? Петр Мамонов разводит руками:
— Я ж не певец, не музыкант, я поэт, который выбрал этот странный жанр для рассказа о собственной личности. Просто вот так это у меня вышло. Поэтому я не музыкой занимаюсь, а так, странным чем‑то — истории рассказываю. В «Шоколадном Пушкине» это очень ярко видно. Я там к себе приблизился. Не к тому образу, который на сцене создан, к пьянице, сумасшедшему, а лично к себе: вот я вот такой, но еще и такой, и такой, как всякий из нас. Мне интересно это на сцене будет делать, потому что это не будет такая дикая вещь. Это будет литературный вечер. В скобочках. На афишах будет написано: «Литературный вечер».
Пророк-острова Александр Горбачев обсуждает с Петром Мамоновым фильм «Остров»
Инструкция гласит: доехать до Вереи, а там спросить на остановке, где поворот на Ревякино. Бабушки будто читают какой‑то заговор: «Ковригино, Загрязкино, Волченки, Устье — а там уже недалеко». На дороге ни одной машины, вокруг — полузаброшенные фермы, обшарпанные домики и голые поля, сгущается туман. Из тишины и запустения выплывает наконец безмолвное Ревякино. В глубине рощицы перед въездом в деревню я замечаю здоровенный пень, на котором почему‑то вверх дном стоит эмалированная белая кастрюля; становится окончательно не по себе. Начинает идти мелкий и резкий снег. Я толкаю калитку — и вижу, как навстречу из небольшого бревенчатого домика в желтой майке и трусах неловкой трусцой выбегает Петр Николаевич Мамонов.
Мамоновская заповедная даль — всего-то в двух часах от Москвы, но и вправду глухомань. Над участком высится двухэтажная кирпичная коробка будущего дома, рядом избенка, в которой Мамонов с семьей живет последний десяток лет, из окна настороженно смотрит кошка. У забора — ведущий к реке обрыв, хоть сейчас нарезай серию фотографий «Виды России». Умывшийся Мамонов, одетый в ту же желтую майку и замызганные штаны с широкой надписью «Texas», зовет беседовать в баню: П.Н. с женой только что вернулись из Америки, у них джет-лэг, в доме все спят. В теплом предбаннике на столе аккуратно, будто специально для гостей разложены книжки (Лесков, Оптинский патерик, брошюра мамоновской прозы «Птица Зу»), под лавками — ящик, набитый пыльными компакт-дисками «Крематория», Арефьевой и Чета Бейкера. Мамонов усаживается в кожаное кресло и начинает говорить.
На ближайшей неделе в кино начнут показывать фильм Павла Лунгина «Остров» — Мамонов играет там человека, вынужденно застрелившего во время войны товарища-командира и посвятившего всю оставшуюся жизнь искуплению греха в маленьком, отрезанном от внешнего мира монастыре; его герой то кудахчет курицей и провоцирует собратьев по вере, то выдает программные экзистенциальные заявления и творит чудеса. Я говорю П.Н., что картинка показалась мне несколько утрированной; размашистые соловецкие пейзажи «Острова» отличаются какой‑то навязчивой красотой и одухотворенностью. «А мне-то что? — отрезает Мамонов. — Я работяга, я сделал все, что мог. Моей речи конец. И потом — это же не учебник жизни, это развлечение». И не меняя тона начинает рассуждать о судьбах человечества:
Речь Мамонова — замкнутый круг; откуда ни начни — придешь к одному финалу. С демографических проблем, с «Московского Асвободительного Оркестра» и группы Psapp, с концерта Боба Дилана в Чикаго («Он как дал — от него прямо лучи пошли, как от солнца») — с любого места Мамонов сворачивает к испытанным максимам: «комариными шажками в Царствие Небесное»; «не бывает шесть истин, путь уже протоптан и проверен, чем дальше ты против Бога идешь, тем больше кол в грудь в себе вдавливаешь»; «надо всего себя отдавать». «Для меня все эти Годары, Бергманы кончились. Вот Бергман мой любимейший был автор, сейчас смотрю — ну а что он снимает? Путаницу свою духовную. Он человек, не нашедший свой путь. Да разберись в себе сначала, парень, а потом уже нам толкуй!»
Я пытаюсь заступиться за Бергмана — мол, мне не кажется, что он меня куда‑то ведет. «Ну а мне кажется. Драться не будем, — отвечает Мамонов. И продолжает: — А что было с „Рублевым“, когда вся страна обманута была? Там есть вот это личное, вот эта поза его. Так ведь не жили русские люди никогда! В грязи, девки какие‑то голые, свисающие Быковы… Была чистейшая духовная жизнь. Я Тарковского не виню, он честный человек, но нельзя брать на экран свое отношение к этим темам! Это все меня перестало интересовать. Я смотрю 50-е годы, французское гангстерское кино. Мельвиль, Клузо, Дассен — жутко интересно, в конце все умирают без вариантов, добро торжествует. „Рифифи“ — 28 минут немая сцена, люди грабят банк, ни шороха, смотришь не отрываясь. Развлечение, развлечение. Или такие фильмы пронзительные — типа нашего».
«Остров», где половина реплик произносится на церковнославянском, а артисты Сухоруков и Дюжев ходят в монашеских одеяниях, вправду можно назвать пронзительным — но его никак не назовешь настырным или моралистическим; он ничего не навязывает и не доказывает. Консультировавший съемочную группу отец Косьма, большой бородатый человек, которого можно встретить на любом значимом московском концерте («Это у него послушание такое — заблудших окормлять», — улыбается Мамонов), который после двух выступлений Current 93 приехал на мопеде в отель к Дэвиду Тибету и подарил ему икону, в письме в редакцию сообщает следующее: «Перед съемками мы все переживали — как не впасть в кощунство, не смутить верующих, не обидеть духовенство и в то же время передать святость и юродство главного героя, отца Анатолия. Павел Семенович (Лунгин. — Прим. ред.) хватался за голову и говорил: „Куда я влез?“ Иногда Петр Николаевич доказывал, что ту или иную сцену нужно играть так и только так. Он практически всегда был прав, и я его поддерживал. Павел Семенович шел нам навстречу».
Мамонов подтверждает: «Я думал — ну сейчас Паша даст, мэтр такой. Ничего подобного — он сам рот открыл: „Чего мы снимаем? Я хотел про смешного старика… А тут какая‑то вера православная“. Самое лучшее свойство настоящего художника — это робость. Когда человек каждый день приходит на площадку и не знает, какой он режиссер, чем он занимается, да и вообще в чем дело. Так робко мы и снимали. Нету вот этого — летим, летим…»
«А название „Остров“ можно понимать как метафору?» — «Что, православие — это остров?! — Мамонов почти возмущен. — Хотя, знаете, один из главных символов Церкви — лодка, где все спасутся, ковчег. Поэтому в каком‑то смысле да — православием спасется мир. А где еще? В Европе христианство рухнуло, храмы все пустые стоят». Когда Мамонов в очередной раз начинает рассуждать про бессмысленность политической деятельности, я интересуюсь: но ведь кто‑то должен? «Ну что значит должен, кто что хочет — то и делает. Сергий Радонежский ушел в лес и стал там молиться — просто у него такая потребность была. И за всех управился, всю Россию спас».
Тут Мамонов осекается и быстро добавляет: «Я, конечно, для себя такой цели не ставлю, мне просто здесь жить удобнее, я никуда не уходил и не убегал, чушь собачья». Но главное сказано. «Остров» — это метафора собственного мамоновского бытия; его деревня — вещь в себе, отгороженный и непроницаемый кусок жизни. Потом мы едем за сигаретами — работающий магазин находится в девяти километрах. Мамонов с водителем вдруг начинают обсуждать, каким образом можно перейти на самообеспечение: ветряк или тепловой насос?
На прощание Мамонов чертит в воздухе крест, машет рукой и закрывает калитку. На выезде из деревни мне бросается в глаза все тот же загадочный пень с нахлобученной сверху кастрюлей. На кастрюле — невысокий бугорок снега. Метель бьет в лобовое стекло. Как всегда, за один день в Москве наступила зима.