Когда я был маленьким, у нас еще не было телевидения, и чтение было важным способом познания мира. Каждый четверг я просил у родителей купить мне книгу — очень скоро моими любимыми писателями стали русские. Странным образом я так и не добрался до одного из самых популярных иностранных авторов во Франции — Тургенева. Позже, работая, как и он в свое время, в Revue des Deux Mondes, я много думал об этой парадоксальной ситуации.
Но своему первому контакту с Россией я обязан все же родному писателю — Жюлю Верну. Действие его романа «Михаил Строгов» происходит как раз здесь. Благодаря этому тексту я понял, что Россия — это прежде всего вызов: важную роль в книге играет пространство — необъятная степь, — и его всякий раз необходимо преодолевать, причем в какие-то ограниченные сроки.
Потом пришел Толстой — сначала «Война и мир», а потом и другие его произведения. В них есть удивительное ощущение реальности, сравнимое разве что с Бальзаком: герои Толстого настолько правдоподобные, что кажется, будто их можно встретить на улице. Критик Шарль Дю Бос говорил: «Если бы жизнь могла говорить, она бы разговаривала языком Толстого». Подростком меня это совершенно сразило: я понял, что литературного персонажа можно полюбить как настоящего человека. Или взять тему смерти: французы завидуют тому, как рассказано об этом в «Смерти Ивана Ильича». Такую силу простоты можно найти только у Мопассана. И мне — как и многим исследователям до меня — всегда хотелось понять, почему именно русский язык так правдиво отображает реальность, откуда в нем такая интенсивность: ведь дуб у Толстого гораздо эффектнее любого описания у Гюго или Твена. По-моему, это главный вопрос, который проходит через русскую литературу.
К слову, вспоминается такая история. Однажды Татьяна Толстая ехала на такси, и водитель поставил в машине музыку, которую «обычно включает своим огурцам на даче — чтобы они лучше росли». Пересказывая этот случай президенту Le Courrier de Russie Жану-Феликсу де ля Виль Боже, Толстая заметила: «В русском языке есть измерение безумия, позволяющее творить» — и я полностью согласен с этим утверждением.
Тут же уместно поговорить о Достоевском. В отличие от Толстого, крепко стоящего на своей философии, мир этого писателя как будто готов взорваться с минуты на минуту. Персонажи могут спокойно говорить друг с другом — а потом откроется дверь, и все перевернется. В подростковом возрасте это производит необычайное впечатление — сейчас я понимаю, что он зачастую перегибает палку. С другой стороны, именно Достоевский сейчас особенно ценен: читая «Бесов» или «Преступление и наказание», в полной мере осознаешь феномен идеологического помешательства.
Еще один важный для меня русский писатель — Гоголь. Я люблю и совершенно чудесные «Вечера на хуторе близ Диканьки», и «Мертвые души» — в этой уникальной книге очень много предвидено. Кстати, новый перевод Анн Кольдефи-Фокар позволяет оценить ее поэтическую составляющую, почувствовать удивительное равновесие между метафизикой, прозой и лирикой. Иногда я ставлю его на первое место в воображаемом хит-параде лучших русских писателей, и мне становится очень понятен персонаж из набоковской книги об авторе «Ревизора», который вклинивается в попойку со словами: «Господа, а не пора ли нам немного поговорить о Гоголе?»
Также я ценю почти неизвестных во Франции русских писателей: например, Ивана Аксакова или Александра Герцена. Они с большим талантом описывали Россию 1850-х годов и показывали хрупкость этого государства, предугадывали его крах и распад.
Дорог мне и Серебряный век, в особенности Мандельштам, Ахматова и Цветаева. С творчеством первого я познакомился через швейцарского поэта Филиппа Жакоте, посвятившего Мандельштаму этюд. И, конечно, совершенно необыкновенны мемуары его вдовы Надежды. Что касается Цветаевой, то о ней можно будет прочитать в следующем номере La Nouvelle Revue Française.
Нельзя не сказать и об Иване Бунине, который покинул Россию в 1920 году и похоронен на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем. «Жизнь Арсеньева», его свободная автобиография, написана с поразительной чувственностью и точностью: поразительно, как тонко ему удается описывать движение воды или света, какие едва уловимые детали он подбирает. И, учитывая глубину русского словаря, я не удивляюсь, что здесь всегда было так много талантов — скажем, Булгаков, Пильняк, Замятин, Гроссман, — и не беспокоюсь за будущие поколения русских писателей.
Наконец, Солженицын. Именно из-за него я и оказался в России в первый раз: это было 8 лет назад, когда мой брат снимал фильм о нем и «Архипелаге ГУЛАГ». Я был поражен внешним видом Солженицына и его лицом: оно принадлежало всей русской литературе и как бы несло ее на себе. Кстати, мне кажется, все это время мы читали главную его книгу неправильно, забывая подзаголовок «опыт художественного исследования». Надо понимать, что мы имеем дело не с исторической, а литературной реальностью — той, с которой работал тот же Бальзак. Кроме того, в «Архипелаге» довольно много комического — в духе Свифта: автор умеет тонко высмеивать персонажей, считающих себя всемогущими, и способен надавать пощечин тем, кто полагает, что может управлять историей. В том числе и в этом заключается его писательская сила. Здесь же стоит упомянуть Шаламова. Я, безусловно, считаю его гениальным писателем (недавно прочитал его короткую и очень трогательную вещь «Мои библиотеки»), но он не видел проблемы в комплексе — отсюда его знаменитые придирки к кошке, которая в «Одном дне Ивана Денисовича» разгуливает по лагерю.
«Афиша» благодарит редакцию Le Courrier de Russie за помощь в подготовке материала.