— Москва для вас обоих — не просто город, а своеобразная точка сборки и биографии, и искусства. Вы оба застали советскую Москву, Москву 1990-х, лужковскую парадную столицу и Москву 2010-х, настоящую. Можете сформулировать свои ощущения от каждого из десятилетий?
Файбисович: Москва стала для меня типа музой в 1970-е. И 1970-е, и 1980-е были безвременьем: ничего не меняется, кругом одни и те же лица. Но от этой тусклой жизни шла какая-то эманация — ощущение другой жизни, которая прячется за этими тоскливыми декорациями. В 1990-е время пошло и возникло ощущение, что мы стали частью мира, где есть история, а не мифология. Но как раз тогда я и потерял энергию, которая позволяла общаться с советской реальностью. Кролик смотрел, смотрел в глаза удаву, а тот взял и сдох — не во что больше смотреть, нет объекта. А в нулевые мне снова захотелось вернуться в живопись: возникло ощущение, что проявляется лицо — или, может быть, морда — новой эпохи и пора браться за теперь ее портрет.
О сегодняшнем времени мне сложнее говорить, потому что все активные усилия по реновации Москвы — это фактически уничтожение того города, который я ощущал как свой. За фасадом большого сталинского стиля — и даже пошлого лужковского — в щелях парадной жизни шла другая, неброская, энтропическая, в подворотнях и в подъездах, в трещинах на асфальте и птичьем помете на нем… А сейчас город зачищается и превращается в идеальный казарменный плац, такой тотальный фасад.
Пахом: Конечно, я люблю Москву — и карнавальную, и метафизическую. На мой взгляд, все-таки московское бурление и вращение сильнее, чем те конструкции, что меняются. Семен говорил о некой выхолощенности, современности и пустотности города, но эта пустотность все равно заполняется московским карнавалом, как тестом, которое потом проникает во дворы. И возвращается память.
А я как раз занимаюсь восстановлением прошлого и взаимодействием с будущим — таким диджеингом… Когда мне исполнялось 50 лет, я много думал, как же отметить свой день рождения. И решил совершить акцию памяти — с восстановлением себя и внутренней структуры, которая нанизывается на мое личное сознание и на сознание города. И я 50 раз прошел по Тверской, где у меня проходило детство. С каждым проходом по Тверской я архивировал и обновлял свои воспоминания. Поэтому Москва для меня — это одновременно и город счастья, и город боли, такой яд, который разрушает.
Когда попадешь в Москву после деревенской или приятной швейцарской жизни, первые 3 дня обязательно, потому что здесь как будто бы другой состав воздуха. Но потом ты становишься мутантом, заложником Москвы и все равно входишь в эту карнавальную вереницу: страдаешь, смеешься, плачешь. Можно сказать, что Москва — это я.
Файбисович: При всех этих странных мутациях действительно есть константа, которую Сережа назвал карнавалом. Ее я почувствовал, когда впервые попал за границу в конце 1980-х. В Нью-Йорке я понял, что Москва — это место, где варится каша, а таких мест на земле очень мало. Есть много городов интересных и симпатичных, где ничего не происходит, а Москва — это такой котелок, в котором все время что-то бурлит.
Работы Сергея Пахомова
Русские прялки с глазами, 2017. Холст, смешанная техника
Пахом. Дед Пахом, 2017. Холст, смешанная техника
Амулет на добро, 2017. Холст, смешанная техника
Русский пейзаж, 2011. Холст, дерево, акрил. Из коллекции Saatchi
Григорий Р., 2017. Холст, смешанная техника
Биополе, 2016. Холст, смешанная техника
Поколдуем? , 2016. Холст, смешанная техника
Где? , 2016. Холст, смешанная техника
— У Сергея был проект с 32 личными грехами, и «Афиша» пару лет назад делала с вами материал о грехе и воздержании. А вот какие пороки Москве свойственны?
Пахом: Москва, конечно, блудница. Для нее грех не является грехом, для нее он даже какой-то повод гордиться дает. Московская слепота — огромная историческая волна, которая все сносит, преобразует, потом возвращает и становится невольным конструктором будущего и настоящего. Но на самом деле, для меня самый московский грех — это грех счастья.
Файбисович: Москва всегда была грехом со слезами искупления, с потенцией просветления. А сейчас эта потенция исчезла и остался один грех.
— А где в Москве вы чувствуете себя счастливыми?
Пахом: «Тихим-тихим осенним днем я возвращаюсь к себе»… В Москве я снова и снова нахожу себя, и это как раз и есть мое бесконечное московское счастье.
Файбисович: Счастье для меня — ходить по своей округе, пустырям и всяким занюханностям, общаться с бездомными собаками, бомжами. В Москве в отличие от остального мира космос — это смерть, а хаос — это жизнь.
— А чувствуете ли вы какое-то возвращение к советскому прошлому? К застою с внешними признаками благополучия и внутри абсолютно разложившемуся.
Файбисович: Это настолько очевидно, что бьет наотмашь по всем чувствам. Советское время возвращается под всеобщее «ура», но с какими-то новыми прививками. Идеологией страны стала ностальгия по тому, от чего нормальных людей тоска брала.
— Ваши работы тоже стали более жесткими. После дворового проекта в 2014 году все говорили, что вы немного смягчились, но «Казанский В» — действительно тревожный проект. И вот теперь две серии показывают в Музее Москвы одновременно…
Файбисович: В процессе сбора материала для этого последнего цикла я еще не сформулировал для себя драматичность изменений, но чувства не обманешь. Вот эта тревога, эта все большая травмированность души и отразилась в работах. С другой стороны, «Двор» получился теплее, потому что в нем то, за что я как раз держусь в окружающей жизни: то, на что смотрю каждый день и воспринимаю как свое.
— У Пахома тоже возвращение к истокам: вы снимаете вторую часть «Зеленого слоника», которая вас прославила в свое время и которая сейчас воспринимается как отражение пустоты и страха 1990-х.
Пахом: «Слоник» возвращается, но это будет что-то совершенно новое — как будто сложная система зеркал. Я люблю заниматься диджеингом: брать прошлое и вставлять его в настоящее, преобразуя в безумном свойстве. Понятно, что произведение со временем становится памятью, но мне хочется играть на опережение, моделировать эту память: в последнее время я очень увлечен футуристическими мыслеобразами. Вообще, я воспринимаю жизнь как битву, танец, как безумные скачки.
По поводу Москвы и советскости: не надо забывать, что энергия военного поколения еще жива. Моей маме 85 лет, она вчера увидела мою картину с ацтекской маской и очень испугалась: «Зачем ты нарисовал негра? Ты не знаешь, что такое расизм. Ты не знаешь, что такое фашизм». Она в эпических формах несет идеологию прошлого, это суть ее жизни.
— Почему вы выбрали для вашей очередной выставки в герои Некрасова?
Пахом: Он мне показался ярким образом, характеризующим наше состояние опустошенности, безвременья. Безумной суеты, потери отцовства большого стиля. И Некрасов явился мне таким скользким героем: он был из достаточно состоятельной семьи, но притом постоянно унижал отца. Сочинял разные водевильчики под псевдонимом, но вместе с тем смог почувствовать острую востребованность народной темы. Этот путь полушлюхи-полугероя мне близок, и в Некрасове я его нашел. Но, конечно, мы не обсуждаем талант — талант существует отдельно, осеняя все это пространство.
Работы Семена Файбисовича
«Сумерки», из цикла «Мой двор», 2012
«На прогулку»/«Мой двор», 2013 г.
«Три богатырши», из цикла «Казанский В.», 2013
«Безысходность», 2013
«Задворки», 2012
«Кровельщики», 2012
«Вечерние тени», 2014
«Растры», 2012
«Мороженое», 2014
«Властная вертикаль», 2013
— Это не предчувствие чего-то плохого?
Пахом: Предчувствие, конечно. У меня вообще предсмертное состояние достаточно давно — как будто бы все время нахожусь перед черной дырой.
— Вы думаете, оно в целом характеризует Москву? Мы живем на таких скоростях, что в любой момент может случиться коллапс…
Пахом:…и нет возможности рефлексировать. Да, возникают случайные идеологии, симулякры, мгновенно подхватываются и воплощаются в жизнь.
Файбисович: Все это началось еще с постмодерна: предчувствие ада, обживание ада, желание покомфортней, поуютней устроиться в нем. А в сегодняшней Москве эти навыки очень кстати: есть где их применить, предчувствие реализуется.
Пахом: Да, и природа это всячески поддерживает. Четыре времени года с резко отличающимися характерами — смерть, рождение, смерть, рождение, смерть, рождение. Мы катастрофы формально проходим каждый год, а сам я каждую секунду чувствую своими молекулами этот ритм: смерть — рождение, смерть — рождение.
— Вот Виктор Пивоваров говорил, что концептуализм в России безальтернативен так же, как и капитализм. И у меня вопрос именно к Файбисовичу, потому что вы так или иначе ему противопоставляете свое искусство. Есть ли какая-то возможность дальнейшего развития за вашим методом работы и не надоела ли вам эта бесконечная наукообразность в русском молодом искусстве?
Файбисович: С середины 1980-х концептуализм действительно ощущался как безальтернативное явление. Меня осуждали и вычеркивали из контекста современного искусства просто за то, что я не концептуалист и не соцартист. И все художники, которые хотели достичь успеха, становились концептуалистами — другого пути не было. А я просто шел своей дорогой: было интересно, что «само» получится.
За художественным процессом в последние годы я не очень внимательно слежу, но есть ощущение, что концептуализм натужно пытается продолжать править, однако уже не очень получается. Ходишь по этим квазирепрезентативным выставкам и видишь одно и то же, одно и тоже. По моему ощущению, комплексные подходы, которые включают пластический, чувственный месседж, сейчас интереснее. А когда постоянно апеллируешь к чисто интеллектуальному — трудней находить вещи, которые интеллектуально бы увлекали. Притом что в этих комплексных подходах ресурсы концептуализма так или иначе задействованы, конечно.
— Сергей, а вы когда слово помещаете в картину, оно начинает для вас иметь какую-то вербальную ценность? Сравнимо ли это с функционированием слов в ваших стихах или перформансах?
Пахом: Сложный момент, потому что действительно существует бесконечное сопротивление материалов. Произнесенное слово — совершенно из другого пространства и параллельного мира, если ставить его рядом со словом написанным. Но если они переплетаются каким-то образом… эти задачи я и пытаюсь решить бесконечно. Это очень тяжело, но сладостно.
— А какое искусство лучше всего подходит Москве?
Файбисович: У меня нет ощущения, что Москва чего-то одного требует. Если сравнивать Москву и Питер, то, мне кажется, Москва радикальнее в той мере, в которой она свободнее. Питер — более выстроенный, логичный город с классицистическим сознанием, в котором уживается достоевщина и нигилистика. А Москва — место экспериментов, столкновения старого и нового, работы на границах — того, что вообще свойственно современному искусству. В силу этого в Москве есть все что угодно: широкий диапазон и вполне пристойный уровень современного искусства. Его часто недооценивают, говорят о провинциальности, а я московской провинциальности не ощущаю — в отличие от многих участников процесса.
Пахом: Да, я согласен. И вообще я являюсь патриотом московского искусства. За последние годы я вижу милое моему сердцу восхождение от ничтожного, от жалкого, от слезного к великому, мощному. В самом городе это пространство между жалким и сладостным шебуршением во дворах соседствует с открытыми шпееровскими проспектами — поэтому в Москве нет трендов, здесь есть люди, личности. Жизнь прорывается сквозь наследие, а в искусстве случается восхождение чего-то мощного, как будто бы железобетонного.
Файбисович: Москва больше стимулирует свободу восприятия и выражения. При всей любви к Питеру, меня угнетает его запрограммированность. А в Москве можно смотреть куда хочешь и видеть что угодно — до последних лет можно было.