«Вот, я современник Маяковского, кажется, я человек того же возраста. Помню его в 1914 года, а может, с 1913-го. Прекрасный, красивый человек, который говорил про другое искусство. Он говорил: «О-го-го» могу громко сказать, и охоты поэта сокол, плавно сойдет на низыУ Маяковского: «О-ГО-ГО» могу — и — охоты поэта сокол — голос мягко сойдет на низы» (из поэмы «Человек», 1916–1917).». Человеческий голос стал орудием разговора, орудием соединения людей в группы, которые знают, куда они пойдут, для чего они идут. Это был не только новый поэт. Это был поэт, создающий не вещи отдельные, а потоки металла. Он говорил, что улице нечем разговаривать. Он изменил стих, он оторвал стих от набора. Стих нуждается в наборе, но он должен звучать. Пушкинский стих был стихом голоса, и его можно сейчас прочесть, и голос Пушкина, его манера говорить, его манера думать, соединять вещи, родится заново. Но трудно человеку, который приходит на новое поле, трудно, потому что так — сперва говорят: «Это невозможно», потом говорят: «Ну, это неинтересно», потом говорят: «Мы это уже раньше знали». И человек, большой человек, редко получает при жизни полное признание. Один из великих марксистов, я сейчас говорю (неразборчиво), найдете это, говорил, что богатели не те люди, которые покупали изобретения, и, конечно, не изобретатели. Богатели те люди, которые покупали пробные, выброшенные, кажущиеся ненужными, даром потраченные создания. Паровоз, самый обычный паровоз, про который говорили, что он невозможен, перед ним нужно послать человека, который предупреждал бы, что идет страшная машина, оказывается, что он пошел и он уже не паровоз, он уже дизель, а она бежит, без него нельзя, и мир изменяется, и этот изменяющийся мир мы не сразу оцениваем.
Я старый человек, который помнит жизнь Маяковского, был на последней выставке его. Люди не умеют ценить соседей. Не все мы умеем ценить своих спутников по вагону метро, а это самые близкие люди, люди, близкие нам по судьбе. И вот, когда была выставка Маяковского, подводящая итог его работе (неразборчиво), очень мало профессиональных писателей пришло. Одни говорят, что «я тоже писатель, я завтра приду, я тоже…». Мы все равны. Но это не значит, что мы должны похлопывать друг друга по плечу. Мы должны знать свою цену, мерить не на себя, а на то, что создается, на то, что изменяется.
Мы не можем советовать гению, как он должен жить, и не имеем право пересматривать любовь Маяковского, говорить Пушкину, что он мог любить другую женщину — не Натали Гончарову, хотя мы знаем из писем Пушкина, что эта женщина была неглупа, потому что это были письма к умной женщине. И нужно принять жизнь человека, потому что он сам был очень строг к себе, ему действительно не возили на дом редкую мебель. Он одевался хорошо, строго одевался, но очень много работал. И вот учиться не только читать Маяковского, но и его перечитывать, узнать, каким голосом нужно говорить друг с другом, как нужно любить товарищей… Лучше переоценить человека, чем недооценить, потому что мы все ведем огромный свой банковский счет среди мира, который не целиком нас признал. Мы должны верить друг другу, верить голосу и радоваться, когда этот голос становится реальным и голосом сегодняшнего дня.
Он работает беспрерывно, он ездил в самые глухие части нашей страны не потому, что ему было тесно, потому что он был нужен всюду. Он говорил, что я теперь знаю, сколько километров занимает бритье и сколько километров проходит поезд, пока человек выпивает стакан чаю. Он… Под ним ехала земля. Причем он ехал не на праздник, он отыскивал города, такие как Элиста, построенные только что среди пустыни. Он как бы вводил в это новое трудовое гнездо понимание широкого читателя.
И вот меняется искусство, изменяются возможности искусства. Когда появлялась фотография, то большой писатель Бальзак не снимался. Ему казалось, что всякая фотография снимает с человека покров какой-то. Он становится меньше, что округляет как… огрубляет… Ну, он не снимался. А фотография продолжала существовать. И сперва она существовала на самых простых вещах: на карточках. Ее презирали… (неразборчиво) как презирали в старину собак: собака должна сама кормиться. (неразборчиво) Пускай поживет. Потом появилось кино. Кино не очень уважали. Я помню, уже мальчиком, на каком-то переулке звонит звонок… а он не знает… не должно быть. Это, оказывается, иллюзион. И все время звонит звонок, зазывает людей. Они начинают и не кончают, идут лента за лентой: поезда идут, скачут ковбои. Иногда люди смеются. Потом оказывается, что такой не любящий сказать не запечатленное слово, как Ленин, сказал, что главное искусство для нас сейчас кино. Вот для нас главное искусство кино среди других искусств и зданий, которые не имели прежних названий. Это огромные домны. Мы их строили. Я помню, что рядом ходили люди из степи, женщины с длинными косами, и на конце косы — ключ, ключ от ее сундука: она живет в общежитии. А они работают на стройке и работают на печах, где создают кокс, где горячо ходить. Ходят в валенках, люди из прошлого столетия, и хорошо работают, и переучиваются. И мы каждый год, ну, скажем точнее, каждые пять лет переучиваемся и оказываемся в другой стране (неразборчиво) не всегда хватает.
Маяковский, который ходил ночью по улицам, и на него как будто скалились дома, потому что за ним был хвост, за ним следили. (провал в записи) Мать у него… она была по молодому делу эсеркой, сделала побег из какой-то тюрьмы, но к ней прийти было нельзя, потому что она была другой партии, а хвосты не надо было смешивать. И великий писатель, любимый всеми, не имел места отдыха. Он… И этот голос, который так сходит на людей, как в «Слове о полку Игореве» пальцы певца (а тогда пели стихи), как пальцы певца сходят на струны цитры, так, как сокол сходит на журавля, вот это искусство всегда торжественно, потому что оно требует от человека шага вперед или хотя бы оглянуться».