— Начнем с самого волнующего вопроса. Вы устроили охоту на голову человека, который бы напоминал Ван Гога, — и обещали ему 5000 долларов, чтобы отсканировать и изготовить его 3-метровую скульптуру. Вы его уже нашли?
— 1400 человек уже прислали свои фотографии, и 20 из них просто замечательные. Вначале я думал, дай бог, если будут участвовать два десятка человек. Но об этом стали много говорить газеты в Голландии и Шотландии, Ирландии — тех странах, где обычно много рыжих. Стали обсуждать и по американским каналам, что какой-нибудь Фрэнк из Техаса может стать официальным лицом Ван Гога. Теперь есть десять финалистов — и окончательный выбор будет все-таки за мной.
Этот проект я делаю вместе с одной винодельной компанией, а с вином никогда до конца не знаешь, получится ли оно невероятным или нет. И вот голова Винсента будет лежать на земле и слушать, что в ней происходит. На дворе XXI век, и я подумал, почему бы не запустить краудсорсинг, чтобы его отыскать. Если подумать, то все, что мы знаем о внешности Ван Гога, — его автопортреты, нарисованные с определенного ракурса. Они слегка напоминают селфи, нарисованное красками.
— Но почему именно Ван Гог? Ставить памятник ему сегодня не самая очевидная идея. Все современные художники выросли на Бойсе и Брюсе Наумане, а у вас есть очевидные поп-артовские влияния.
— Да, но это такой специальный проект про рыжих людей. Два года назад один визажист проводил кастинг и искал лицо, которое напоминало бы ему Дэвида Боуи. Теперь и я хочу сделать Дэвида через два года, а потом мы сделаем Елизавету Первую. Возможно, Джорджа Вашингтона и принца Гарри, чтобы пройтись через века.
— В чем дело, вы беспокоитесь, что рыжие исчезают, как пчелы в вашей книге «Поколение А»?
— Я думаю, сегодня рыжие, напротив, на коне. Генетики вот говорят, что через сто лет все на земле будут рыжими. Это шутка, конечно. Их не так много: 1–2% во всем мире и 5–6% на севере.
Здесь и далее: фотографии людей, похожих на Ван Гога, которые участвуют в проекте «I am Vincent»
— Так что такое этот проект — современный поп-арт с реверансом к цифровым технологиям?
— Да, конечно, у него есть корни в поп-культуре. Вы до этого сказали, что выбор Ван Гога старомоден, но все оказалось совсем не так — желающих участвовать в этом проекте так много. Я хочу развернуть их фотографии так, чтобы они смотрели в одну сторону, как такой коллективный Винсент. А потом дополнить ДНК-тестом, объясняющим устройство генома этих людей.
Рыжий цвет волос становится частой реакцией на температуру и свет севера. Так мутирует один из генов. Наш винодельческий партнер — мой хороший друг — рассказывает мне, что в Калифорнии для шардоне становится слишком жарко и виноград приходится пересаживать севернее. Это заставляет задуматься, что в эру глобального потепления более северное расположение оказывается роскошью, не так ли? Так что дело не только в технологиях — но и климатических изменениях. Прошлый месяц был самым жарким в истории. И все происходит так быстро. Вот вам сколько лет?
— Не так-то мало, 28.
— Я старше вас на двадцать лет, и мне ужасно интересно думать о том, как молодое поколение воспринимает время. Неужели ваши учителя по-прежнему рисуют ось времени и наносят на нее исторические события? Или молодые люди сегодня в принципе иначе воспринимают связь событий — не так линейно, — иначе, чем вы или я? Идет ли для них время? Может быть, школам надо пересмотреть то, как они рассказывают историю? В X веке вот времени не было совсем, потому что не было часов. Сменяли друг друга только день и ночь, времена года — и все. В XV веке время отмеряли колокола на площадях, а потом мы начали делить время на все более маленькие единицы. И будущее стало приближаться все быстрее и быстрее. А сегодня как будто бы граница между настоящим и прошлым совсем схлопнулась.
— Как раз то, что вы называете экстремальным настоящим?
— Да, я написал об этом впервые полтора года назад и чувствую это все сильнее и сильнее.
— А еще вы как-то говорили, что ваше поколение много читало и, как следствие, было намного романтичнее. И воспринимало свою жизнь как рассказ, как историю. Как, вам кажется, воспринимает жизнь мое поколение?
— Иначе. Конечно, у каждого по-прежнему есть свое эго, никому не хочется быть забытым. И это порождает такую шизофреническую реальность, со стертой границей между частным и публичным. Это, возможно, одно из самых больших противоречий нашей истории. Но есть еще одно, не менее интересное. В США среди республиканцев намного больше людей, которые ходят в церковь и верят в жизнь после смерти. А демократы считают, что если ты умираешь, то о тебе забывают — и все. И мир политики можно поделить в соответствии с тем, куда, как верят люди, они отправятся после смерти. Хотя я не видел никаких соответствующих исследований — что странно.
— Простите, но вы успели сыграть в Pokémon Go? Не собираетесь ли написать книгу про это новое поколение?
— Честно говоря, последние несколько недель меня слишком отвлекали семейные обстоятельства, но я видел так много людей, которые этим занимаются. Кажется, что эта игра вызывает серьезную зависимость.
— Вам кажется, что сегодня технологии заполучили слишком много власти?
— И да и нет. В городах мы живем своей жизнью и замечаем дороги, кондиционеры и лифты, которые изменили наш мир. А электронные технологии повлияли на нее будто бы и не так сильно. Они просто представляют мир иначе в вашей голове. Лифт позволяет строить здания выше, но попробуйте на нем покататься вверх-вниз и увидите, до чего много людей на каждом этаже сидят, уткнувшись в свой айфон. В любом лобби любого отеля в мире — я проверял — все люди сидят и смотрят на телефоны. Просто потому, что хотят общаться друг с другом все время. Я скучаю по тому времени, когда мы не делали ничего такого, зато могли, например, почитать книгу. Интересно, вот время, что мы проводим за своим телефоном, — это продуктивное время? Медитативное время? Зря потраченное время?
— Вы думаете, в будущем люди станут более одинокими?
— Вовсе нет. Я всю жизнь страдаю от того, как сильно тоскую по дому, — и вчера не мог заснуть. Проверил почту, прочитал письма друзей, и мне стало лучше. Так что нам становится менее одиноко. А если вы не хотите чувствовать себя включенным в это, просто перестаньте все время проверять почту. Как долго вот вы не смотрели на свой телефон?
— Как-то четыре дня, и это был самый настоящий кошмар — как будто руку отрезали.
— С ума сойти. Мой как-то не работал 36 часов, и я почувствовал себя очень странно, просто не мог концентрироваться. Кто бы мог себе представить в 1991 году, что у всех будут телефоны? Я помню, как в 70-х нам обещали, что телевидение будет подстраиваться под тебя, — и тогда нам казалось это просто фантастикой. А сегодня мы крутимся между фейсбуком и почтой и держим в руках машину, все в которой как раз про тебя.
— Но вы не думаете, что теперь мы ждем от будущего меньше? Первые компьютеры просто сводили всех с ума, ученые читали Лема и верили, что мы покорим другие планеты. Людям хотелось все больше и больше. Теперь мы вдруг стали довольны тем, что имеем.
— Да, конечно. Но игра еще не закончена. Мы до конца не осознаем все, что происходит. Этим отличается XXI век. Люди как будто бы стали более идиосинкразическими, но иногда технологии используются, для того чтобы манипулировать людьми: например, рекрутировать их в ИГИЛ. Думаю, только лет через 20 мы сможем понять, кто выиграет — индивидуум или толпа. Подумайте только о Brexit. Мне кажется, все только и делают, что мечтают о таблетке, которая могла бы наутро все поправить.
— Будто бы компьютерный мир привил нам веру в кнопку «Undo», которая может все отменить.
— Я думаю, что демократия будущего изменится. Например, все выборы превратятся в двойные выборы. Если одни избранники не оправдают себя, то можно будет как следует поработать, чтобы следующие оказались верными. Сейчас мы много думаем о том, что большинству верить нельзя, — и 51% голосующих может принять ужасное решение. И я уверен, что понятие «демократия» должно измениться.
— Вы написали «Worst.Person.Ever», чтобы рассмешить мир после 09/11, — сказали так сами, когда все стали слишком серьезными и честными. У вас вообще есть какая-то миссия перед каждой книгой?
— Я начал писать в 1988-м — тогда я работал в сфере дизайна. А потом долгое время писал и писал. После 09/11 у меня был книжный тур по 36 странам — по всей Европе, и тогда мир как будто бы остановился. Самолеты почти не летали, на границах не пропускали машины. Я объездил все эти города, и меня это убило. Тогда я понял, что не могу так продолжать, что-то должно измениться. Важным решением было снова начать работать с физическими объектами. А потом в 2005 году я начал создавать биографию Маршалла МакЛюэна («Extraordinary Canadians: Marshall McLuhan».
А сейчас в октябре выйдет моя книга на 500 страниц, где я пытаюсь пересмотреть все, что написал, — все-таки 15 лет до той книги про Маршалла я работал с традиционными нарративами, а они больше не работают.
— Поэтому вы написали «The Age of Earthquakes», такую книгу как будто бы нового формата?
— Да, с Хансом (Обристом. — Прим. ред.) и Шуманом (Базаром. — Прим. ред.). Это был славный проект: я написал все тексты, Шуман занялся производством, а Обрист выбрал художников, которые нарисовали иллюстрации. Это было как с проектом «I am Vincent»: я до конца не знал, сработает ли он, — и он сработал.
— Я помню, как после публикации вас вызвали держать ответ на телевидение и ведущий чуть ли не кинул в вас этой книгой, обвиняя в том, что вы сжульничали: на некоторых страницах было всего три слова вроде liking isnʼt voting. Тогда казалось, что будущее вот за таким форматом. А что вы об этом думаете сейчас?
— Будущее книг меняется каждые два года — с 1991-го все только и делали, что предсказывали смерть книгам. Но ни Amazon, ни Kindle, ни глобализация этого не сделали. Книгоиздание — самый пессимистичный бизнес в мире. Я ни разу не встречал издателя, который говорил бы о том, что будущее прекрасно.
— А будущее искусства? Ваше и вообще? Вы, наверное, будете делать больше скульптур из Lego, а что ждет нас в целом — гибридизация?
— В Санкт-Петербурге в октябре (в рамках Lexus Hybrid Art) мы сделаем большое событие — там будут театр, новые технологии и так далее. И цифровые технологии мы попытаемся представить как что-то постоянное. Я смотрю на будущее искусства — по крайней мере своего собственного — как переход от нестабильности цифровых медиа к чему-то более стабильному.