Интервенция Дмитрия Крымова в «Мастерскую Петра Фоменко» прошла кроваво, но довольно успешно: первые ряды партера пришлось демонтировать, стену проломить, нескольких артистов застрелить, но какой-никакой положительный результат был достигнут, и спектакль все же состоялся. Правда, не «Дон Жуан», как можно было подумать, ведь Крымов не Мольера ставил. Спектакль — о театре как таковом, и «фоменки» отлично подсобили режиссеру в препарировании как своего театрального здания, так и самой сути репетиционного процесса. Крымова, как и в других его работах («Му-му» или «Как вам это понравится»), интересует не само произведение, а тот импульс, который он в нем чувствует и через который он понимает театральную природу.
Начало спектакля тревожит и бодрит: на сцену вываливается целая толпа монтировщиков, реквизиторов, художников и менеджеров и начинает, болезненно суетясь, откручивать первые несколько рядов партера. Зрителей бережно пересаживают, но сейчас в целом не до них: люди театра ждут, когда же появится режиссер. Его стол надо поставить в строго отведенное место, лампу найти ту самую, кофе налить, какой положено. И только тогда по залу прихрамывающей походкой пройдет сгорбленный и величественный старик. (Внимание, дальнейшая информация может стать спойлером для тех, кто плохо изучил программку.) В образе замурованного в толщинки и маску, изменившего голос, походку и все свое естество Евгения Цыганова разом угадываются и Федерико Феллини, и Георгий Товстоногов, и Андрей Гончаров, и любой стареющий гений на ваш вкус (очевидно, что за собирательным портретом прячется и альтер эго самого Крымова). Не зная заранее, что в спектакле задействован Цыганов, этого можно никогда не понять: актер перевоплотился до совершенной неузнаваемости, и есть подозрение, что это одна из лучших его ролей.
Режиссер-мэтр хрипло препирается с кем‑то по телефону, скандалит по поводу гастролей, вяло посматривает на сцену, а в те моменты, когда оперные солисты фальшивят, достает ружье. Белые кирпичные стены заливает кровь, и кастинг длится довольно долго. Когда живых артистов уже не остается, находчивому помрежу приходится привлекать к прослушиванию резервы — спившегося бывшего солиста, реквизитора и заведующего поворотным кругом. Репетиционная катавасия затягивается, оперные номера на итальянском с ироничными русскими субтитрами, сменяются сценами скандалов и расстрелов, и к концу первого действия спектакль уже сложно отличить от капустника. Но и мэтра это порядком достает, а потому он крушит театральную люстру, и та с грохотом разбивает белый кирпич, обнажая всю глубину сцены. Второй акт будет принципиально другим.
Все второе действие — это ностальгия мэтра по прошлым работам и прошедшей жизни, тоска по тем спектаклям, которые остались только в памяти, и тем, которые так никогда и не случатся. Режиссер и вся его команда бродят по сцене, пытаясь нащупать образы для будущего спектакля, но вместо этого оказываются в лабиринте прошлого. Вместо кладбища, где захоронен Командор, — огромное кладбище реквизита, рождающее воспоминания о детстве и юности (вот заводик в Кривом Роге, вот камушки из Коктебеля), об ощущении всесилия и полета, когда ружье не требовалось, артисты попадали в ноты, а результат превосходил ожидания.
Сама утрированно абьюзивная форма внутрицеховых отношений уже настолько выпадает из современных пониманий нормы, что видится не просто пародией, а музейным экспонатом, остающимся где‑то среди запыленного и невостребованного реквизита. Оплакивая великое прошлое от имени брюзжащего гения, Дмитрий Крымов оплакивает уходящую эпоху, в то время как надвигающаяся страшит своей непредсказуемостью, подобно бездне, разверзшейся под ногами Дон Жуана. Эта новая эпоха не только перекраивает всю привычную структуру коммуникации, но еще и требует нового театрального языка.