— Вы руководите музеем почти два года и в 2017 году так охарактеризовали свою концепцию развития музея: строительство открытого депозитариума, реконструкция старого здания и всего усадебного комплекса, открытие полноценной постоянной экспозиции. Расскажите, как дела с этими планами?
— Планы остались теми же, ничего не поменялось. Депозитарий, постоянная экспозиция, реконструкция — это все вещи, необходимые музею для выживания. Но, поскольку ситуация вокруг музея поменялась, у нас не получилось до конца 2018 года собрать попечительский совет. Мы очень активно над этим работаем, и я надеюсь, что к концу 2019 года мы совет сформируем и после этого начнем работать над строительством депозитария. Главный вопрос — земля, где его строить.
— А если не привязываться к этим планам — что из сделанного за эти два года вам кажется главным?
— Удалось качественно изменить отношение музея к окружающей его действительности. Проблема Музея архитектуры в том, что музей большую часть своей жизни был ведомственным музеем при министерстве строительства и жил по каким-то своим нормам, своим законам, которые имели весьма отдаленное отношение к тому, как жили все остальные советские музеи. В нулевых годах музей был переведен в подчинение министерства культуры и не вписался в эту систему до конца. Сейчас нам удалось главное: музей потихонечку начинает осознавать себя как музей, как хранителя наследия российской архитектуры. И это немедленно сказалось на качестве выставок, на качестве издательской программы, на качестве научной работы музея. И самое главное — люди немножко меняют свое отношение к тому, что такое музей в современном мире.
— То есть вам удалось привлечь новых посетителей?
— Мне удалось всех успокоить. Если вы помните, то мое назначение было сопряжено с некой скандальной ситуацией. Все очень боялись, и я их могу понять по-человечески, что начнутся резкие перемены, но резких перемен не было.
— А как вообще вам работается с этой неоднозначной репутацией? Про ваше назначение говорили даже, что «эту женщину двигают к цели какие-то <…> темные силы».
— Темные силы… Вы знаете, честно могу сказать, мне приходится преодолевать предубеждения людей, которые со мной встречаются, начинают со мной общаться и понимают, что то, что пишет обо мне интернет — а много чего интересного там пишется, я периодически почитываю, — это не очень соответствует действительности. Вообще ни в какой степени не соответствует. На самом деле репутация моя меня вполне устраивает. Ну окей, ладно, кто-то думает обо мне, что я нехороший человек. Кто-то думает, наоборот, что я хороший человек. Обращать внимание на репутацию не стоит, как мне кажется. У меня есть дело, и я это дело должна сделать. Если хотите, у меня есть убежденность даже не в миссии, а… это очень громко звучит и довольно странно — в своем предназначении. Я верю в судьбу, понимаете? Я в этот музей попала совершенно случайно, никогда не предполагая, что я буду работать в Музее архитектуры. Из совершенно другой отрасли я пришла, вернулась скорее даже туда, где я выросла, и мне кажется, что это случайность. Поэтому есть задача: надо музей спасать. Потому что музей долгое время жил в полумертвом состоянии, и это ужасно, потому что фонды этого музея и его потенциал — в том числе научный потенциал — огромны. Моя предшественница очень часто говорила об «Эрмитаже русской архитектуры», но я не люблю сравнений с другими музеями. Музей архитектуры — это музей архитектуры.
Понимаете, 25 лет фактического отсутствия музея на карте Москвы привели к тому, что бОльшая часть людей, которые живут в России, вообще никак не относятся к архитектуре, не воспринимают ее ни как искусство, ни как явление, которое каким-то образом способно повлиять на людей. 99% конфликтов, которые происходят по поводу сохранения памятников, по поводу нового строительства, по поводу качества этого нового строительства, — они происходят в общем потому, что большинство людей ничего не понимают в архитектуре. Они рассматривают архитектуру с абсолютно утилитарной точки зрения.
Когда мы с вами говорим о том, что мы хотим жить лучше, качественнее, по-другому, не так, как мы живем сейчас, это должно осознаваться обществом. Памятники разрушаются не потому, что есть какие-то злые чиновники, плохие богатые люди, которые хотят все сломать, а потому, что обществу все равно.
Есть такой термин — «брюсселизация», когда Брюссель, где управление было отдано на откуп коммунам, в конечном счете превратился в какое-то градостроительное чудовище. Жить в нем довольно тяжело, и половина проблем, которые сейчас имеет Бельгия и ее столица, это проблемы архитектурные. Город хаотично застроен и превращен в очень сложное для проживания место. Это происходит потому, что люди не воспринимают архитектуру как формирование среды, для них архитекторы и то, что они делают, это какая-то совершенно неизвестная вещь. Существует некая архитектурная среда — и мы. При этом самая большая проблема для меня в том, что, например, если мы возьмем город Санкт-Петербург, то там Эрмитаж — во многом градообразующее предприятие, которое определяет все в Питере. А в Москве [такого] нет, и в России тоже, в общем, нет. Поэтому главная моя задача — не просто сделать крутые выставки, постоянную экспозицию. У любого музея три главных функции: сохранение, изучение, просвещение. И, как мне кажется, функцию просвещения нужно не просто возрождать, а всячески пропагандировать. В свое время в советских музеях были отделы научной пропаганды — мне кажется, это очень хорошее название.
— Вы говорите про конфликты вокруг разрушения культурного наследия. А как вы относитесь к таким институциям, как фонд «Внимание» Ильи Варламова?
— Это нормальный эволюционный процесс. Смотрите, в конце девяностых в Москве появляется «Архнадзор». Потом возникает активное градозащитное движение в Питере, которое, к сожалению, сейчас утихло, но пик его деятельности пришелся на защиту Охты от строительства небоскреба. Потихонечку «Архнадзор» — полуобщественная, полуофициальная, очень неконструктивная, на мой взгляд, структура — начинает отходить в прошлое не потому, что это плохо, а потому, что появляются новые формы работы. В конечном итоге выясняется, что сохранить все как есть невозможно. К сожалению, это правда. Мы можем сохранить какие-то куски, музеефицировать их и превратить в объекты. Но если мы говорим о городской среде, сохранить все как есть нереально, потому что город меняется, люди меняются в нем, меняются подходы, меняется представление о комфортности жилья, трафик, опять же, растет. Возникают какие-то новые формы работы.
Ну, например, есть «Том Сойер-фест», люди, которые тратят свои выходные на то, чтобы поехать и привести в порядок город Боровск в Калужской области, о котором вообще большинство людей до этого и не слышали никогда. Это одна из форм реакции общества на то, что происходит вокруг. На самом деле, как мне кажется, это эволюция. Если вы вспомните историю XIX века, становление буржуазного общества в Европе, то, как правило, она была связана с пренебрежением к наследию. Ярчайший пример такого подхода — Париж, который в середине XIX века снесли и построили другой город на его месте. Очень сильно изменился город, смотришь фотографии и понимаешь, что того Парижа просто нет, есть другой Париж с совершенно другой философией. Ну и потом, уже к концу XIX века возникают общества по охране наследия, по изучению исследования, возникают структуры — в том числе и государственные, — которые противодействуют бездумному сносу этого наследия. И постепенно вырабатывается, если угодно, общественный договор, говоря языком французских просветителей, который направлен на то, что общество хочет защитить свое прошлое от бездумного уничтожения.
Потому что никто не хочет соблюдать законы в области охраны. И сейчас немножко меняется подход. Если до этого вопрос состоял в том, чтобы ничего не трогать, оставим все как есть, сейчас люди говорят: окей, ладно, мы понимаем, что город меняется, давайте мы будем менять функции памятников. Давайте мы изменим наше отношение к этим домам. Если, например, была старая АТС, но можно эту АТС перестроить в лофты или музей, — давайте сделаем это. Потому что в конечном итоге все что угодно лучше, чем разваливать. Понимаете? Это мое личное убеждение. И то, что появляются структуры, которые ищут способы не просто сохранения памятника, но приспособления и использования его, — это прекрасно. Особенно если учесть, что эти структуры никак не аффилированы с государством. Это касается всего, начиная с сохранения и реставрации старых вывесок на московских булочных и строительства новых заборов в Боровске, заканчивая серьезными предложениями. И власть, в свою очередь, когда видит с другой стороны не просто оппонентов, а людей, которые предлагают какие-то идеи, варианты, когда видно, что есть люди, с которыми можно договариваться, они начинают с ними вступать в диалог. И фирмы делают то же самое. Ни один здравомыслящий бизнесмен, конечно, не хочет настраивать против себя общество по максимуму. Времена немножко изменились, дикий капитализм потихоньку отходит в прошлое. И это хорошо, это эволюция.
Музей нейтрален, мы не аффилированы ни со строительным комплексом, ни с государственной властью, ни с градозащитниками. Мы свободны в том плане, что мы храним прошлое, с нас взятки гладки. Мне кажется, музей должен быть одной из независимых площадок, которые дают возможность высказаться всем. Хочет московское правительство сказать что-то по поводу архитектуры — пожалуйста, есть государственный музей; хотят градозащитники устроить пресс-конференцию по поводу утраченных памятников — пожалуйста, есть государственный музей; хотят архитекторы высказаться по поводу того, как они смотрят в будущее и что они хотят сделать с этим городом, — пожалуйста, есть государственный музей. Есть площадка, которая ни от кого не зависит и деятельность которой не направлена на зарабатывание денег. Мы готовы дать слово любому, кто хочет сказать, если ему есть что сказать.
— Панельные дома и спальные районы всегда было принято презирать, но в последние годы все больше говорят об «эстетике панелек». Как вы относитесь к этой архитектуре — становится ли она частью архитектурной истории России, или от спальных районов нужно избавиться и забыть как страшный сон?
— История со спальными районами была изобретена во Франции, это реализация идей французского архитектора Ле Корбюзье, и уже когда первые спальные микрорайоны были отсроены, стало понятно, что это тупиковый путь.
Довольно быстро в таких городах, как Париж, Берлин или Лондон, эти спальные районы начали превращаться сперва в трущобы, а чуть позже, во время деколонизации, они становились национальными гетто. И проблема пригородов в полный рост сейчас стоит в Европе, и все ломают голову, что же с ней делать. Французы — особенно, потому что большой Париж — это наслоение бесконечных микрорайонов, очень похоже на Москву. Москва повторяет все ошибки Парижа.
Уже в конце пятидесятых годов становится понятно, что жить в этом нельзя. Это кризис модернизма, и есть разные пути решения этого кризиса. Самый простой вариант — раскрасить, добавить искусства. Это прежде всего граффити, потому что граффити — один из способов познания среды.
Я думаю, что мы неизбежно от них откажемся. Россия — страна с очень большим земельным ресурсом, у нас очень много пространства. И выстраивать скученное пространство вокруг центральных городов — это тупиковый путь. Есть американский путь, когда есть, условно, Манхэттен, вокруг Манхэттена — небольшой город Нью-Йорк, а дальше есть бесконечные километры одноэтажных пригородов. Может быть, более европейский вариант с ограничением роста населения. Эти процессы связаны не столько с архитектурой, сколько с социально-экономическим и политическим развитием страны. Но архитектура — это же не картинку нарисовать у себя в комнате, а потом на стенку повесить. Это все-таки искусство коллективное, там участвует много народу, и это очень дорогая история. Поэтому без учета социально-экономической ситуации как-то рассматривать историю развития архитектуры нельзя.
Но если мы с вами говорим о том, что нужно делать со спальными районами, то я думаю, что Москва от них неизбежно откажется, как и вообще Россия — это общемировой тренд. Спальные районы уходят в прошлое, просто они долго уходят. Потому что надо предлагать новые решения по поводу того, как они должны жить дальше, — и тут-то в ход идут все эти прекрасные градостроительные теории середины ХХ века, которые в свое время не были услышаны, потому что микрорайон — это же просто и дешево, со спальным районом все просто: в чистом поле понавтыкал этого добра панельного и живи.
Мне кажется, сейчас идет процесс гуманизации спальных районов. Но, учитывая качество строительства в них, — а это дома, которые простоят максимум тридцать-сорок лет, особенно дома последних серий, построенные в последние двадцать лет, они очень плохого качества… Я думаю, эта проблема в полный рост встанет перед нашими детьми, и наши дети эту проблему будут решать в совершенно другом ключе. Сколько можно на одни и те же грабли наступать.
То, что есть на рынке, это не просто плохое жилье, это отвратительное жилье. И самое неприятное, — что это не зависит от того, сколько ты за это жилье заплатишь. Вы можете заплатить несколько миллионов и получить квартиру в доме, где плитка отваливается. Вы можете заплатить еще больше денег, купить квартиру где-нибудь на Остоженке и выяснить, что у вас окна не открываются. Представляете, вы потратили шестьдесят миллионов рублей, а у вас окна не открываются? Почему? Потому что. Потому что плохо дом построен, он сел, все перекосило. Это реальность. Новое жилье — очень низкого качества, и никто не стремится делать его лучше, потому что, как правило, собственники никогда не судятся с девелоперами.
Не далее как позавчера имела такую беседу. Человек заехал в новый дом с огромным количеством недостатков. Когда я говорю: «А чего вы молчите? Объединяйтесь [с другими жильцами] и судитесь с застройщиками», мне был ответ: «Да понимаешь, у нас нет времени, мы все работаем, у нас ипотека, то-се, пятое-десятое…»
Представьте, что вы машину покупаете. Вы купили машину, потратили на нее очень большие деньги, а дальше выясняется, что мотор не работает, печка все время пашет, кондиционера нет, окна не открываются — зачем вам окна, дворники не работают. Вы начинаете общаться с дилером, который вам ее продал, и он говорит: ну да, это техническая недоработка. Ситуация дикая совершенно, если переносить ее на любой другой вид продукта, от кофемолок до автомобилей. А когда речь идет о домах и квартирах в этих домах, люди почему-то считают, что придет какой-то дядя и все исправит. И до тех пор, пока люди вот так к своей среде, к месту обитания относятся, мы будем иметь кучу проблем. Но ситуация меняется — меняется еще и потому, что растет новое поколение людей, которое свободнее, чем мы. Моя дочь уже другая, например. У нее другие представления о комфортности жилья, о качестве жизни, и она совершенно точно не будет покупать квартиру в доме, где окна не открываются.
— А новое поколение архитекторов может переломить текущую ситуацию?
— Система архитектурного образования в нашей стране очень сильно поменялась. Во-первых, появились серьезные конкуренты классическому архитектурному образованию. В МАРХИ шесть лет у студентов каждую неделю пять часов классического рисунка — минимум. Но на Западе никто из архитекторов классический рисунок уже не сдает, они совсем другие вещи изучают. У нас для молодых архитекторов есть школа МАРШ, которая формирует немножко другой подход архитекторов к существующей реальности. Помимо всего прочего, у современных русских архитекторов есть возможность уехать за границу стажироваться. Происходит то, что происходило в XVIII веке.
И за сто лет мы умудрились не просто догнать западно-европейскую архитектуру, но в конечном итоге и перегнали. Потому что наш авангард гораздо более многообразный и интересный, чем авангард, который был на Западе. Сейчас происходит практически то же самое. Мы наблюдаем за тем, как современные молодые российские архитекторы ездят, смотрят, учатся, проходят стажировку в западных бюро, строят на Западе — это пока единичные случаи, но они есть, и это прекрасно. Когда они выходят на глобальный архитектурный рынок, где не работают советские СНиП, где нет такого жесткого давления государства и общества на то, как должен застраиваться тот или иной район, где совершенно другие правила. И они эти правила постепенно переносят в Россию.
— Вы много раз говорили, что любимое ваше здание в Москве — это Дом Мельникова. Можете назвать второе?
— Я думаю, это высотка МГУ. Мне всегда казалось весьма неожиданным как для историка советской архитектуры, что в тоталитарной сталинской архитектуре, построенной при ужасном режиме, вдруг самым высоким зданием города делают университет. В этом есть некий оптимизм, потому что в конечном итоге за образованием, просвещением, говоря более пафосно, — за ним будущее.