— После премьеры в Каннах в прессе вышло много твоих интервью, даже слишком много.
— Я не могу отказывать людям, а со мной нет человека, который бы за меня это сделал, понимаешь? В первые моменты я соглашался. Понимал, что нужен какой-то пиар, надо как-то фильму помочь, чтобы его увидели. А потом это в нездоровую канитель превратилось. Я уже пытаюсь отказываться от большинства интервью, но не всегда у меня это выходит. Сейчас прислали несколько, чтобы проверить, и я просто в шоке: некоторые люди настолько все интерпретируют по-своему. Говорят не моими словами, а своими. Такое ощущение, что им нужно было не интервью, а просто заполнить место каким-то материалом. Я стал настороженно ко всему этому относиться.
— Это выглядит на самом деле как колониальная ситуация. Как «Черная Венера» Кешиша. Привозят из колонии экзотическое существо и в клетке показывают. Тебя и твоих однокурсников из мастерской Сокурова в Нальчике.
— (Смеется.) Как обезьянок нас рассматривают.
— И основная тема: «Вот, человек из Нальчика. Боже, это так экзотично. Смотрите, он разговаривает!»
— (Смеется.) Ты отчасти права. Это есть. Но в центральной части России не знают, как молодежь живет <на Кавказе>.
— У тебя в «Тесноте» тема отношений метрополии и колоний заявлена одной очень точной деталью: на воротах дома в Нальчике — Спасская башня Кремля с олимпийскими кольцами, символ Олимпиады-80.
— Вот никто про это не говорит! В ютьюбе есть видео, где житель Еврейской колонки едет и показывает район своим родственникам. Еврейская колонка — место, где евреи живут в Нальчике. Он панорамирует в сторону заборов, и там есть стоп-кадр: точь-в-точь такие же ворота, с олимпийским значком. Мы сделали их, потому что мне показалось, что это знак времени: была большая империя, и вот в 1998 году ее уже — бац — и нет. Я помню, что у нас дома были олимпийские мишки, какие-то футболки. Мать рассказывала, что это было целое событие, и для Кавказа тоже. Ничего похожего с Олимпиадой в Сочи уже не произошло. Мы живем в веке цифровых технологий, порог удивления уже намного выше. То же можно сказать про сцены казней: сейчас ты можешь в интернете найти все что угодно, но в то время такие кассеты было сложно достать.
— Я помню времена, когда люди иногда шепотом говорили про снафф, видео с реальными убийствами, а потом сцены казней стали по телевизору в новостях показывать.
— Чеченские? Я видел лично по телевизору, когда был ребенком. Говорили: «Уберите, пожалуйста, детей». И показывали. Фильм «Чистилище» я помню.
— Сейчас ты на подобные видео можешь наткнуться даже случайно.
— А тогда приходилось преодолеть какой-то путь. И ты осознанно шел этим путем.
— Но героиня фильма «Теснота» тоже случайно оказывается в помещении, где товарищи ее возлюбленного смотрят чеченские видео с казнями… Ты, кстати, помнишь «Войну» Балабанова? Она возникла, можно сказать, из таких же видео.
— Нет, не смотрел, но мне говорили, что есть какой-то референс. И там тоже Муцураев играет.
— Правда, что перед премьерой «Тесноты» в Каннах на дорожке звучал «Иерусалим» Тимура Муцураева?
— Да, да. Мне написали из Канн: «Когда зритель стоит в очереди, когда он сидит в зале и ждет вас, обычно мы ставим какую-то музыку. Если у вас нет предпочтений, мы можем поставить свою». Я подумал, что надо зрителя настроить на кино. И отправил им Муцураева. Французы, думаю, не особо поняли, но почти половина зала все-таки была русскоязычная. И когда мы ехали на фотоколл, возле зала «Дебюсси» стояла очередь, и на всю набережную Круазетт играл Муцураев. Это было странно.
— Смешная рифма: в 2014 году, когда был пик плохого отношения к России в мире, в каннском конкурсе показывали «Поиск» Мишеля Хазанавичуса, про зверства российской армии в Чечне. Перед этим фильмом тоже мог бы играть Муцураев.
— Это война. Я думаю, что и русские солдаты не были особенно гуманны по отношению к чеченским солдатам.
— На войне не бывает…
— Гуманизма, да.
— Интересно, что в связи с твоим следующим фильмом возникает имя Светланы Алексиевич…
— Я, наверное, всех запутал с Алексиевич. Это не экранизация книги «У войны не женское лицо»…
— Нет, понятно, что у тебя просто будет такая же героиня: женщина, которая вернулась с войны. Но и «Теснота» в некотором смысле связана с книгой «Время секонд хэнд»: тоже люди-обломки на руинах империи.
— У меня не было задачи перекликаться с Алексиевич, потому что на тот момент я еще не прочел эту книгу. Наверное, это просто отпечатки в памяти моей. Меня окружали эти обломки. Я помню, как большинство из них имели все — и в какой-то момент все полностью потеряли. И близких людей, и бизнес, и смысл жизни. В детстве они запечатлеваются для тебя такими чуть ли не богатырями, а потом ты постепенно видишь, как они увядают. Кто-то из них сейчас с трудом доживает свою старость. Не очень приятно на это смотреть.
— Что-то изменилось с 1998 года в Нальчике?
— Ну слушай: районы, которые сняты в городе, сняты в 2017 году. Можешь представить, насколько это ретро. Конечно, центральная часть города выглядит иначе. Мне кажется, в умах людей мало что поменялось. Но, конечно, стало меньше агрессии, гораздо меньше. Раньше люди были готовы просто по щелчку пальцев наброситься на тебя, непонятно из-за чего. Не знаю, с чем это связано. А с точки зрения комфорта, условий жизни, мне кажется, не сильно что-то поменялось — если не стало хуже.
— Чем твои одноклассники из школы занимаются?
— Кто-то живет в Москве, что-то пытается продавать. У кого-то семья, у кого-то своя мойка, у кого-то свой игровой клуб «Сони-плейстейшн» в Нальчике. Кто-то работает в органах, а кто-то до сих пор, кажется, не работает. Я изучал бухучет, но, скорее всего, меня бы тоже куда-нибудь туда запустили — в органы. Слава богу, что этого не произошло: не очень хочется быть клерком.
— Я на днях прочитала интервью социолога Елены Гаповой, которая говорит, что с крахом СССР, уходом городской культуры на Кавказ вернулась «моральная экономика деревни». И все новости с Кавказа, которые нам в больших городах кажутся чудовищной дикостью — про убийства геев или женское обрезание, неизбежны, потому что государство сняло с себя социальные обязательства, выжить можно только семьей, а у семейного уклада свои правила. «Теснота» отчасти об этом.
— На Кавказе традиции всегда были важнее советских или российских законов. И институт семьи сохранял свою привлекательность, не все люди, в отличие от героини «Тесноты» Иланы, хотели бы выбраться из этого плена. Но это теснота, да, потому что институт семьи убивает индивидуальность. Никто не хочет опускать своего отпрыска дальше, чем следует. На Кавказе это особенно острый вопрос. Там существуют стереотипные правила: мужчина — это источник денег. Большинство творческих специальностей — считается, что это не мужская работа. Но сейчас молодые люди больше хотят свободы. Опять-таки, в век информации все всё видят, понимают, что есть лучшая жизнь, что к этой лучшей жизни можно какими-то путями прийти, даже не совсем тяжелыми.
— У вас же были девочки на курсе. Как они себя чувствовали? Как вы себя рядом с ними чувствовали?
— Например, у нас была чеченка — Малика Мусаева. Ее семья во время войны уехала в Германию, потом они вернулись, и после учебы она снова уехала в Германию. Очень сомневаюсь, что если бы Малика осталась в Чечне, ей бы дали там что-то снимать. Особенно на те темы, на которые она снимала, — очень серьезные. Даже если бы она нашла деньги и продюсера в Москве. Да и сами продюсеры бы ей не дали — все боятся этого региона. В Нальчике не так строго, но и там невозможно найти деньги, если фильм не восхваляет культуры и традиции КБР. А во время обучения, мне кажется, они не чувствовали дискомфорта. Потому что Сокуров при отборе студентов вообще не обращал внимания на культурный бэкграунд. Думаю, только один человек сдал вступительный экзамен. Он по личности выбирал. И парни на курсе не относились к ним как к женщинам, они относились к ним как к равным. Отчасти это произошло, потому что Сокуров выбрал нужных людей.
— Ты не боишься отрываться от своей родной территории со следующим фильмом?
— Нет, потому что мне не хочется быть местечковым режиссером, который выезжает на тематике Северного Кавказа. Я когда был в первый раз в Каннах, в 2015 году, я для себя кое-что понял: Северный Кавказ — это такая тема, которая может быть интересна европейскому зрителю, потому что ничего про это нет. Особенно когда фильм снят не Хазанавичусом, а жителем Северного Кавказа… Мы ходили тогда в «Особый взгляд», смотрели пару фильмов: иранский «Нахид», еще что-то… Там был элемент какой-то экзотики. Я понял, что Северный Кавказ — самоигральный материал, но это все может продержаться лет пять. В течение пяти лет европейские зрители поймут: вы ничем не отличаетесь от нас — есть какие-то нюансы, но мы уже все про вас знаем.
— Но на Кавказе все-равно есть нерассказанные истории, которые никто, кроме вас, рассказать не сможет.
— Много, много. Сейчас я читаю сценарии моих однокурсников, и там действительно есть очень интересные истории. Вова Битоков уже снял: фильм про лесорубов, которые живут в Приэльбрусье. Там даже был небольшой конфликт с местными жителями: почему в Приэльбрусье говорят на кабардинском языке, это все-таки земля балкарцев? Но в течение пяти-семи лет это наскучит уже всем: и самим ребятам, и зрителям — российским, европейским. Конечно, можно классику перенаправить на территорию Северного Кавказа, что тоже может быть интересно… Достоевского или Кормака МакКарти. Но это если ставить себе Северный Кавказ как самоцель. А про людей можно и в России снимать, и в Европе. Хочется на европейский уровень попытаться выйти, но для этого нужно быть образованным человеком, чего я не могу про себя пока сказать.
— Еще мне кажется, что в столицах люди более иронично ко всему относятся. Воспринимают кино как развлечение или бизнес, а не как способ сказать что-то миру.
— Я когда был на «Кинотавре», у меня возникло ощущение, что большая часть фильмов, которые производятся в Москве, сняты для какой-то определенной касты. Есть бомонд, для которого делается это кино, а дальше уже — получится, не получится — сделаем какой-то прокат.
— Дело в том, что это не нарочно.
— Они варятся в собственном соку.
— У них нет опыта, который есть, скажем, у тебя и твоих ровесников с Кавказа. Может, конечно, появиться новый фон Триер, который благополучно отучится в киношколе и будет снимать гениальные фильмы, но на «Кинотавре» мы таких пока не видели.
— Максим Шавкин вроде был таким.
— Максим Шавкин уже никем не станет, он погиб.
— Когда я увидел его короткометражную работу «14 шагов», я подумал: «Блин, это настолько крутой автор может быть!» У парня были идеи. Мне кажется, он не нашел какой-то поддержки. Человек был в каннской программе «Cinéfondation» (это лучше, мне кажется, чем короткометражный конкурс «Кинотавра») и оказался никому не нужен. И когда я узнал, что он утонул, я подумал, что это самоубийство. Это был такой человек: он непрогибаем, его можно только сломать. Вот его и сломали. В какой-то момент и у меня руки опускались, так что я это прекрасно понимаю. В этом есть некий элемент тщеславия, по крайней мере у меня был. Почему у меня нет возможностей? Мне же есть, что сказать этому миру! Я скажу это не хуже других, а мне не дают, мне не дают, мне не дают.
— Это режиссерский эгоизм.
— Да. Сорок человек на площадке работают на твое эго.
— Не страшно приступать ко второму фильму после успеха первого?
— Я работаю над этой историей, и я так загнался. Начинаю изучать эту тему в кинематографе, и у меня есть опасение, что я сейчас могу снять очередной постсоветский военный фильм. Есть короткий синопсис, в большинстве моментов довольно предсказуемый. И я сейчас целенаправленно пытаюсь повернуть все драматические коллизии на 180 градусов, чтобы понять, что может поменяться. С «Теснотой» это иногда работало. Когда ты поворачиваешь что-то предсказуемое, появляется какая-то двойственность, дуализм человеческий. И если тебе удается это решение оправдать, то в этом появляется художественная ценность. У меня бзик, что я могу повториться. И если второй фильм будет хуже первого, это может означать, что с первым просто повезло.