Марк Франкеттио своем фильме про внутреннюю жизнь Большого театра

Фотография:
Maarten de Boer
Интервью:
Наиля Гольман
2 февраля 2016 в 20:51
11 марта в полночь «Первый канал» покажет «Большой Вавилон» – кино про Россию в миниатюре и про изнанку Большого театра во время скандального сезона 2013/2014, перед которым худруку Сергею Филину плеснули в лицо кислотой.

Здорово, что вам удалось такое кино выпустить в прокат.

Да, хоть он пойдет и не очень большим количеством экранов. Но это правда хорошо, потому что фильм был снят для кинотеатра, а не для телеканала. Изначально я вообще не думал о Большом театре. Но, когда я делал там материал для The Sunday Times, я понял, что это по-настоящему интересное документальное кино.

С чего это кино началось?

Я разговаривал с Иксановым, питч был следующий: очень много и очень плохо пишут о Большом театре, трудный момент, скандал. Я хотел сделать документальное кино, с полным доступом, с наблюдением в течение нескольких месяцев, без пристрастных комментариев, без госзаказа. Естественно, история вокруг Филина должна быть в фильме, но это не центральная его точка. Фильм не о балете, не об искусстве, а о людях и настоящей жизни за кулисами на протяжении сезона после того страшного скандала. Он сказал «да». Мы начали снимать. Когда арестовали Дмитриченко, закрыли доступ. Для них это был двойной удар — человек, который обвинен в преступлении, тоже оказался сотрудником театра. Был страшный раскол, ужасное напряжение.

Урин (гендиректор Большого театра, назначен 9 июля 2013 года. — Прим. ред.) тогда уже пришел?

Нет. В марте арестовали Дмитриченко, и, когда пришел Урин, я подошел к нему — он всего третий день на работе, — показал ему съемки, и он разрешил продолжить работу. Им это было важно: на тот момент наш фильм уже был проектом ВВС, меня знали в театре, я показывал начальнице PR-службы свой фильм о зоне («Приговоренные», 2013, — документальный фильм о колонии строгого режима, для которого Франкетти и его коллеге Нику Риду тоже предоставили беспрецедентный доступ. — Прим. ред.), чтобы дать понять, как я работаю: не как репортер, а как режиссер-документалист. Было важно, что это большой фильм, а не новостной сюжет.

А насколько важно было то, что фильм снимался для зарубежного канала?

Не думаю, что это было принципиально. В какой-то степени мне помогает тот факт, что я иностранный репортер. Конечно, всегда есть репутационный риск — но российское телевидение в тот момент выпускало материалы исключительно конфликтные, сплошные нападения. Два клана воевали между собой, это была чернуха, такая желтая журналистика, что, думаю, они меня сочли наименьшим из зол: было ясно, что я не ангажирован ни одной из сторон. Про меня было по крайней мере ясно, что у меня нет заказчика внутри страны — что я не представляю интересы ни Цискаридзе, ни Иксанова, ни кого-либо еще.

А почему Цискаридзе в фильме появляется только ближе к концу и так ненадолго?

Очень просто. Когда мы начали основные съемки (это был сезон 2013/2014), его уже не было в театре. И мы жестко решили: поскольку у нас есть уникальный доступ, нужно использовать его и снимать людей внутри театра. Потом мы брали у него интервью, поскольку он, естественно, важная фигура в балете на протяжении последних двадцати лет и к тому же был обвинен в причастности к случившемуся [с Филиным]. Мы говорили после того, как он занял новую должность в Академии Вагановой в Питере. Когда мы уже монтировали фильм, он не подписал согласие — передумал. Это был единственный человек, который требовал посмотреть, что мы собираемся использовать, и, хотя у нас такой практики нет, мы ему показали те реплики, которые собирались взять из интервью в фильм, и он передумал.

А что вошло в фильм?

Наши юристы жестко сказали, что мы можем использовать этот материал, — он знал, что его снимают, знал, что для фильма. Но я принял принципиальное решение — хотя мне, мягко говоря, было не очень приятно это делать — эти куски не брать. Потому что вышел на него через людей, которые меня знают и уважают, не хотелось кого-то подводить. Для фильма мы в итоге купили фрагменты других интервью — ВВС, Тины Канделаки, радио «Свобода». Он нам сказал похожие вещи, и я считаю, что наше интервью было более интересным, но не хочет — значит, не хочет. Его дело.

Когда вы снимали на зоне, вы говорили, что никакого сценария на этом материале заранее придумать было нельзя. А в Большом можно было?

Нет, здесь тоже нельзя было. Здесь было гораздо сложнее выбрать сюжет, чем на зоне.

Что вы вообще планировали там снять?

В таких фильмах все завязано на доступе. Есть закрытая институция, тебя туда впустили.
Прекрасно, здорово, теперь что? О чем твоя история? Там три тысячи человек. Мы следили за 25 героями, потому что не могли выбрать. Филин — понятно. Со временем стало ясно, что Урин тоже очень интересен — он довольно откровенно говорит, он сильная личность.

После премьеры он благородно высказался. Сказал, что не согласен, но уважает.

А я его тоже очень уважаю. Как раз за это отношение. Я не могу судить, насколько он хороший руководитель Большого театра, — я не эксперт. Но как человек он очень прямой и сразу дает ответ. Мне такие люди нравятся, я сам такой, у меня никаких интриг за душой. Мне это отношение по понятиям ближе — я дал слово, мы друг друга поняли. Вот почему мне было проще на зоне: есть очень жесткие, ясные правила. К Урину и к Кате Новиковой (начальница пресс-службы Большого. — Прим. ред.) проникся уважением: они открыли двери, ни разу не попросили показать материал, никак не влияли. Мы не подписали никаких договоренностей заранее — документ о доступе был подписан через 5 месяцев после окончания съемок, они могли легко сказать в любой момент: вы нам больше не нужны, до свидания. Интересно, что ты за границей фильм на таком уровне доверия просто не можешь сделать. Это другой мир. Это удивительно: Россия становится более закрытой, более антизападной, криминал, ужасная атмосфера. Но есть оборотная сторона: все построено на человеческих отношениях. Можно просто прямо с людьми о чем-то договориться. Когда ты начинаешь работать в России, ты понимаешь: все гораздо многослойнее, чем кажется.

Вы в каком-то интервью еще говорили, что характерная черта россиян — строить теории заговора.

Да. У итальянцев тоже, хотя мы очень разные. Я не знаю, отчего это. Я себе этот вопрос часто задаю: почему россияне не склонны верить в самые логичные, рациональные и понятные версии событий? Не понимаю, всегда ли так было. Но не может быть для русского человека все просто, если кто-то что-то сделал — значит, за этим кроется чудовищный заговор. Общество в России довольно циничное. Не верит в простые версии. Вообще ни во что не верит.

Совсем?

Да. Вообще ни во что. Думаю, страсть к заговорам частично с этим связана. «Не надо нам рассказывать ваши сказки, знаем мы вас».

От фильма про зону, кстати, совсем не было такого ощущения.

Ну потому что мы не говорили о политике. А то началось бы то же самое: «Не может быть, что ты, иностранный корреспондент, не представляешь чьих-то интересов, мы все знаем, как у вас, у вас все как у нас, но вы просто хитрые и лучше работаете. Не может быть, что Навальный просто делает то, что он делает», — всегда так. Не может быть, что по ошибке сепаратисты сбили самолет. Люди, которые поддерживают Дмитриченко в конфликте с Филиным, до сих пор не верят в его причастность к нападению. Они думают, что его подставили, — Кремль, Иксанов, да кто только там не фигурирует. А я работаю по очень простому принципу, мне его объяснил один человек, когда я только пару недель как в Россию приехал, даже по-русски еще толком не понимал. Он мне сказал: «Марк, если кто-то тебе рассказывает про заговор, который продуман больше чем на два шага вперед, не верь им». И все эти сложные комбинации — это в кино происходит, в реальной жизни нет. И если мне как корреспонденту нужно сделать выбор и решить, что в запутанной ситуации произошло — бардак или многоходовочка, — я всегда ставлю на бардак.

Это очень похоже на мысль, с которой начинает свою книгу о сегодняшней российской политике Михаил Зыгарь.

Да, я читал. Да, конечно! Мы можем здесь сидеть и выдумывать постфактум ужасно хитроумный план, но жизнь так не устроена. В подавляющем большинстве случаев это просто цепь спонтанных решений. И здесь, я уверен, никакого мастер-плана не было. Был конфликт до того, как напали на Филина, — действительно, борьба за власть между кланами. Были люди против Иксанова, были его союзники в Кремле, первые хотели его убрать. Но дальше я считаю, что история вокруг Дмитриченко… хотя я с ним лично не знаком. Интервью он дать отказался. Он говорил, что, когда он жаловался Заруцкому (Юрий Заруцкий, осужденный за то, что плеснул кислотой в лицо Сергею Филину. — Прим. ред.), тот отвечал: «Слушай, ну давай я дам ему в морду», и Дмитриченко на это согласился. В это я верю. В то, что он сидел за столом и планировал, как он сейчас заплатит денег, чтобы кто-то в лицо Филину плеснул кислотой, — в это не верю. Верю, что сам Заруцкий перестарался, скажем так. Но, опять же, это было для нас не самой интересной историей. Это вообще не расследование. Мы хотели рассказать о подводных течениях вокруг.

В фильме, тем не менее, история нападения занимает довольно много места.

Ну да. Она занимает больше места, чем мы планировали, — это сложилось уже на монтаже, потому что каналам, которые дали деньги (HBO, BBC, немецкое телевидение), эта история была более интересна.

Вы во многих интервью говорите, что это не то чтобы фильм о России. Но он начинается с реплики одного из героев о том, что у этой страны два мощных бренда: Большой театр и АК-47. И очень многие сцены там трудно не воспринимать как метафору.

Это фраза Будберга, да. Смотрите: это не политический фильм. Но нам всегда было интересно посмотреть на Большой театр как на символ. Это же и правда совершенно уникальный бренд — может быть, сейчас он не так мощно продвигается, как, например, во время холодной войны, но он всегда был soft power political tool. Даже сегодня решение, кто возглавит Большой, принимается на уровне президента. Формально директора назначает министр культуры, но он согласовывает это с президентом. И неважно даже, что нынешний президент театром не интересуется, что он предпочитает ему хоккейную тренировку. Он все равно зовет Урина к себе, назначает ему личную встречу. Это статус. И это как раз было нам интересно — нет в мире театра, который имеет подобный статус. Репутация театра среди знатоков балета при этом нас не интересовала совсем — повторюсь, это не фильм о балете, это фильм про институцию. Вот, допустим, одна из балерин — она ездит на метро, она мать-одиночка, у нее очень тяжелая жизнь. Изначально мы снимали об этом — простые люди как части огромного бренда. Это тоже своеобразная попытка найти Россию в миниатюре.

У вас в фильме очень часто звучит мысль, что Большой — зеркало российского общества. Сотрудники театра при этом, как оказалось, политикой вообще не интересуются.

Абсолютно! Мы хотели подкараулить какие-то политические разговоры в столовой, но там вообще никто не обсуждал новости. Люди настолько сфокусированы на своей работе — им не до этого. Они все в жизни отдают балету. Но то, как устроена эта система, очень характерно. Понятно, что в театре всегда есть интриги, сплетни. Везде помогают связи, но в России они помогают больше всего. Ты можешь повлиять на какое-то назначение, например, не будучи балетным экспертом, если находишься в подходящей позиции.

Эта номенклатурная престижность, эта закрытость — очень советские черты. В фильме Урин с досадой кого-то поправляет: «Не советского балета! Мирового балета!» Чувствуется, что больная тема.

Да, очень. И он тоже в чем-то советский человек. Но эта закрытость есть. Они пускают телекамеры, но чаще для маленьких сюжетов. И тем не менее, вот видите, пустили нас. Интересно, что в политике это был как раз очень острый момент: Крым, Донбасс, Россия портит отношения с Западом, закрывается, становится ультраконсервативной, а нас бац — и пускают в главный театр. И оказывается, что там внутри все думают только об искусстве. Мне очень нравится фраза Акимова, который там работает 53 года: Большой — как океанский лайнер. Война, революция, дикие 90-е — он просто плывет. Внутри все друг с другом ссорятся и плетут интриги. Но, что бы ни случилось, в семь вечера начинается представление. Во время скандалов с нападением на Филина спектакли шли без перебоев. Все враждующие кланы в этот момент объединяются для главного дела.

От политических метафор все труднее удерживаться в этом разговоре.

Это не фильм о путинской России. Это не та точка зрения вообще, с которой о путинской России надо рассказывать: Путин не интересуется театром, он не ходит в кино.

А, кстати, почему никак не фигурирует Мединский?

А зачем он нам в фильме? Для чего он там нужен? Мы вот уборщицу снимали, она пятьдесят лет в этом театре работает. У нас столько героев было, которым и так не хватило в фильме места. Например, мы немало снимали Григоровича — у нас сложился отличный контакт, он очень интересный человек. В итоге его интервью не влезли в фильм. Женщина, которая продает программки, работает там 52 года, помнит все важные президентские встречи. Визажист, который делает артистам макияж и тоже работает там уже вечность. Нам помогло то, что мы ничего не понимали в балете, — люди нам открывались, потому что понимали, что нам интересны именно они сами. У нас было отснято 140 часов материала. Филин, кстати, тоже понял, что нам он интереснее как человек, — и дал самое жесткое интервью, которое когда-либо давал. Обычно он говорит об искусстве, а нам рассказал о том, как меняется отношение к человеку, когда он получает должность. И что ему самому, возможно, вообще не стоило на эту работу соглашаться. Но достать его было очень трудно, да и общаться с ним непросто.

Зато он не скандалит, как Цискаридзе.

Нет, они кардинально разные люди. Цискаридзе считает, что он лучший на свете. Я 25 лет работаю журналистом, никогда с таким самомнением не сталкивался.