В издательстве «Лайвбук» выходит сборник Веры Полозковой «Работа горя», куда вошли стихотворения, написанные за последние годы. Главред книжного сервиса MyBook Екатерина Писарева поговорила с поэтессой о новой книге, о 2020 годе и о том, чем поэзия отличается от прозы.

© Ольга Паволга

— Почему такое название?

— Работа горя — это существующий психологический термин. Он описывает период, когда психика пытается оправиться от потрясений тем, что отгоревывает утрату. Если этого не сделать, то можно заработать себе болезнь: либо ментальную, либо физическую. Все неотгореванные вещи потом выстреливают и больно бьют по тебе. Мы живем в мире, где все кажутся ужасно успешными, неуязвимыми, глянцевыми и прекрасными, все постоянно достигают высот и невероятно эффективны 24/7. Если позволить себе очароваться этим фейком и не дать себе отгоревать то, что реально произошло, будет большая беда… Люди же не рассказывают в соцсетях о своих диагнозах, о том, что они разводятся, что у них болеют и умирают близкие люди, о том, что у них депрессия третий год и им просто духу не хватает покончить с собой, о том, что ты оказываешься совсем не готов к постоянной борьбе и бегу по кругу — это не сфотографируешь для инстаграма. Так наживаются настоящие неврозы.

Моя книжка — про то, как дать себе отгоревать.

Это сборник текстов, написанных за семь лет. Большая часть из них уже успела выйти пластинками — часть текстов из «Городов и чисел» и целиком все сорок с пластинки «Высокое разрешение», которая вышла месяц назад. И еще штук 30 совсем новых текстов, написанных за последние два года.

— Они отличаются от того, что вы писали раньше? Вы отслеживаете изменения, которые происходят с вами как с поэтом?

— Мне пришлось пройти персональный ад, длившийся несколько лет. Я, на самом деле, только выбралась, только пробую восстановиться. Из‑за вещей, которые трудно пережить, у меня очень изменилось отношение к тому, что есть испытания в жизни и язык, которым они описываются. Мне пришлось искать какой‑то другой способ говорить о себе и этом опыте — кроме себя, у меня никакого объекта для пристального изучения. Никому, кроме себя, я не могу задать все эти вопросы, которых так много в «Работе горя».

У меня нет неловкости за мои ранние книжки, написанные в 17 и в 20 лет, — это неизбежно, они у всех про несчастную любовь, про очень смешное, щенячье, противопоставление себя миру, про разные вещи, которые спустя 10 лет выглядят очень трогательно. Сейчас я познакомилась с тем, какой мясорубкой является жизнь взрослого человека в России.

— И что самое худшее во взрослой жизни?

— То, что все, что с тобой происходит, ты заслужил. Всех, кого ты встречаешь, всех, кто тебя предает, все, чем ты заболеваешь, — все это является продолжением того, что у тебя внутри. Вот что самое ужасное. И неотменимое. Пока мы были очень юны, мы могли бунтовать против несправедливости происходящего. Потом оказалось, как у БГ, что «мы воевали сами с собой», что мы деремся только со своими отражениями. Что единственный способ изменить этот мир — это фундаментально, глубоко перепахать себя, проработать все свои сколы, разломы и червоточины.

Взросление — это осознание того, что ты перестал быть всесильным.

У меня трое детей, и есть вещи, которые я больше никогда не смогу себе позволить. Не смогу уйти странствовать, не смогу остановиться, не работать несколько лет, не смогу — уже никогда — принадлежать себе и своим замыслам столько, сколько раньше. Чем старше ты, тем меньше у тебя выбора. Когда тебе 16, ты еще всемогущ, ты в любой момент можешь стать вообще кем угодно. Это чувство очень пьянит и довольно долго, лет до 25, держит. А потом это вещество жизни, окружающее тебя, легкое, как взбитое масло в молодости, загустевает, тяжелеет, превращается в бетон, и основную массу сил ты тратишь на сопротивление среде. На то, чтобы прорубаться, продираться через рутину, кредиты, обязательства, бытовой мрак. Мечтать уже некогда, и сочинять миры тоже.

— Вам никогда не хотелось написать роман?

— Когда я была маленькой, я мечтала стать писателем. Более того, я до сих пор мечтаю стать писателем, несмотря на то, что обо мне ходит слух, что я поэт, и довольно известный.

У меня есть давняя идея романа. Среди моих любимых прозаических книжек есть две книжки Элизабет Страут — «Оливия Киттеридж», «И снова Оливия». Мне нравится форма романа в новеллах, потому что она дает больше воздуха. Я часто дарю эту книгу людям, у которых большие проблемы в отношениях с родителями, чтобы они вникли в сложную логику пожилого человека.

Чувствуя большое родство с Оливией Киттеридж и будучи тоже внутренне душной, вздорной и злопамятной старухой, которой спасать случайных знакомых от самих себя гораздо легче, чем попросить у сына прощения, я поняла, что если мне писать прозу, то это будет сборник новелл. И у меня даже есть несколько этих новелл. Но для того, чтобы писать прозу, нужен другой ритм и дыхание, нужна настоящая самурайская рабочая дисциплина — стихотворение можно за три часа написать. Дети маленькие, даже выспаться большая роскошь, не знаю, когда я ее напишу. Может, через год, а может, к пятидесяти, но она будет классная.

— Каким был ваш 2020 год?

Надо сказать, что это самый лютый год в моей жизни. Убитым очень сложно добывать ресурс на то, чтобы всех любить, со всеми уважительно разговаривать, зарабатывать на всю семью, держать лицо, когда все осыпается, и некого попросить помочь. Ты радостно это делаешь, покуда ты жив и цел, потому что это твое служение, твоя радость — что ты такой сильный, что Бог тебе доверил стольких растить и о стольких заботиться. Но когда тебя уничтожили, единственное, что тебе хочется, это лежать и умирать. Хотя бы выплакаться. А ты не можешь. Ты таскаешь восьмикилограммового ребеночка и пятнадцатикилограммового, все моешь, всех кормишь и внутри своего личного кошмарного сна изыскиваешь средства, чтобы у всех было что носить и что есть. И ты должен работать при этом, сочинять, завершать свои долгострои, потому что они отнимают силы. Я вот выпустила альбом, который два года лежал без движения, дописала книжку, которую давно обещала закончить… Это интересный челлендж.

Оказалось, я всегда была большой лентяйкой. Я же на журфаке училась, а там, по Бальзаку, был культ праздности: никто не должен видеть тебя за работой. Ты должен быть легким, классным, спать до обеда, можешь пойти на вечеринку и вернуться с нее через неделю. Я любила свои гастроли, свои путешествия, своих друзей, свои дневники в сети и мне казалось, я достаточно делаю, чтобы не считаться тунеядцем. И тут я приехала на остановку в жизни, где мне приходится пахать как никогда.

 — А социальные сети помогают в раскрутке и в формировании имиджа поэта?

— Я всегда испытываю глубокое сочувствие к людям, которые так начинают карьеру. «Сделаю-ка я так‑то, чтобы сформировался нужный имидж!» Если бы я так начинала, я бы не продержалась ни в какой соцсети больше полугода, это в обратную сторону от творчества. Но мы были идеалистами, нам было по 16, мы поступили на факультет журналистики, нам казалось, мы сообщим миру то, что до нас никто не рассказывал. Что мы обладаем уникальной информацией о дружбе, о молодости, о поиске смыслов, о предназначении. Что мы поразим сейчас Вселенную, настолько мы классные. Мы с друзьями на спор завели себе по аккаунту в «Живом журнале» — он тогда еще был по приглашениям, и надо было знать человека, который подарит тебе код.

Мы читали друг друга и очень серьезно к этому относились, протоколировали все безумные истории, что с нами происходили. У нас был свой тайный язык, мы знали, как в посте передать привет человеку, не упоминая его. Это было игрой, это делалась азартно, как и все, что на самом деле является твоим подлинным призванием.

Я человек из прошлого, из тех времен, когда люди относились уважительно к каждому своему читателю. Поэтому я даже сейчас ничего не монетизирую, а друзья мои считают это расточительством и крутят у виска.

Если я даю на кого‑то ссылку, то, значит, это люди, которых я лично люблю, бренды, которыми лично пользуюсь, книжки, которые лично читаю и рекомендую.

— Популярность вообще помогает или мешает поэту?

— У меня есть друзья, которые действительно популярны, — тот же Оксимирон. В какой‑то момент его узнавали на улице каждые полторы минуты. Обо мне знает определенный слой людей. Условные зрители «Дома-2», широкий круг людей с невыключаемым телевизором в доме, ничего не знают о Вере Полозковой. Узнают меня в основном удивительно интересные и приятные люди, которые умеют критически мыслить, которые имеют доступ к разным источникам информации, чтобы ее здраво анализировать, которые были на моих концертах, смотрели их в ютубе.

Меня нет в телеке, нет в тусовке, нет среди номинантов премий, нет в обзорах критиков. Я человек, которого люди выбрали читать и слушать сами, в обход всех существующих институтов и иерархий.

Мне кажется, я занимаюсь очень понятным ремеслом. Я все, что могла, людям доказала. Но «профессиональной экспертизой» я по-прежнему воспринимаюсь как бродячий цирк, который занимается непонятно чем, работает в непостижимом жанре и выходит на сцену без соответствующего «разрешения».

— А вы читаете своих коллег-поэтов? Следите за современной литературой?

— Я большой фанат Полины Барсковой, люблю Дану Сидерос (она даже выходила в серии «Новая поэзия» в «Лайвбуке», которую я курирую), Леву Оборина, Лену Фанайлову, Юлия Гуголева, молодого Федора Сваровского. Этот список довольно обширен и постоянно пополняется.

Я два года назад ушла из фейсбука, то есть совсем не знаю, что происходит в мире. И тут недавно меня позвали на съемку программы «Вслух», которую возродили на «Культуре». Я пришла и увидела многих своих коллег, которых не видела и не читала годами: Оксану Васякину, Галю Рымбу, Машу Ватутину, Юлия Гуголева, Юрия Ряшенцева, Дмитрия Воденникова. На меня просто сошел дождь новых стихов моих любимых авторов. Я должна была сняться в программе первой и уйти в 10 утра. Я сидела на съемках до четырех и не могла отвлечься даже на кофе.

— А как по-вашему, почему в поэзии мы видим более актуальную и прогрессивную повестку, чем в современной художественной прозе?

— Мне кажется, у поэзии гораздо меньше дистанция с нашей душой. Проза — это некий вид, который открывается с холма, и каждый выбирает, за чем наблюдать внизу.

Хорошее стихотворение — это когда кто‑то разговаривает с тобой с минимальной дистанции.

Ты не можешь позволить себе отвернуться, отложить до лучших времен, пролистать стихотворение — это что‑то выкрикнутое тебе в лицо. Из‑за того, что это так близко, так резко произошло, ты не можешь отмахнуться и сказать — это не про меня. Но стихи очень разные. Есть и очень пространные, где никто не кричит, ни к чему не призывает. Со стихами тебе хочется поговорить, когда тебе нужно задать Вселенной какой‑то вопрос и получить на него ответ. И он может тебя обезоружить, поставить в тупик.

Сверхзадача моих стихов — преодолеть ужас будущей смерти и старости. Вернуть человека самому себе после большой утраты. Помочь ему прожить и принять что‑то, с чем, кажется, сжиться невозможно. Осознать себя нового, что ты никогда уже не будешь тем, кем ты был. И кажется, что ты вообще не очень будешь. Тексты, которые выходят сейчас, про то, что есть ситуации, когда ты не понимаешь, каким тебе быть, чтобы жить дальше. Каким надо быть, чтобы принять все это, переварить и остаться в живых и в рассудке. Это неизбежно и нужно сделать. Такова природа метаморфоз, трансформаций и какого‑то роста, который происходит у всех очень болезненно.

Мы все очень беспокоимся о чужих границах. А вот стихи о чужих границах не беспокоятся. Они нарушители.

Ты попал под обстрел, ты стоишь под водопадом, это предельное переживание на близком расстоянии, которое не может не вовлекать тебя в это.

Людям кажется, что литература как статуэтка должна стоять красивенькая, ладненькая, должна радовать глаз. Сходить на литературный вечер — это преисполниться высокой красотой и гармонией. Но какие красота и гармония, если мы говорим о настоящей поэзии? Это кровь, кишки, попытки справиться с ужасом, смерть, разрушения — это литература, которая пишется в XXI веке.

У литературы есть долг, который связан с категорией правды. А правда в наше время не про красивенькое и ладненькое, она совсем не «ублажает» слушателя — она, наоборот, меч карающий, который призван утвердить что‑то настоящее в мире, отсечь все пластиковое, силиконовое, прилизанное, фейковое. Мой друг в этом году, когда мы были в Индии, записал микрокино про Индию под каждое стихотворение, которое я читаю. Получился микросериал «Письма из Гокарны», который стал очень важным для меня высказыванием, в частности, про то, зачем стихи пишутся. Они, помимо прочего, служат порталом в важные состояния и места, в которые вы сможете вернуться в любое время. В «Работе горя» они все собраны, это самые «светлые» циклы в книге.

© Ольга Паволга

— Как бы вы охарактеризовали этот свой новый сборник?

— Мне кажется, я написала свою главную поэтическую книжку. Ну, к этому возрасту. Планирую на какое‑то время вообще от этого отойти, передохнуть, заняться другой работой. Последняя моя поэтическая книжка, «Осточерчение», вышла в 2013 году. Потом была детская книжка «Ответственный ребенок», я ею очень горжусь. Это вообще первая книжка за мою жизнь не про «высокую скорбь», а про радость бытия и непосредственность детского восприятия. Я люблю «Денискины рассказы», мне хотелось вот этого шалопайства и веселья, только в стихах. Ее, по-моему, восемь раз переиздавали, тираж общий около 50 тысяч. Я ее написала на чистом азарте, в качестве эксперимента. Но потом выяснилось, что это одна из самых востребованных моих книжек, — люди хотят утешения, ее покупают и подписывают даже те, у кого нет пока детей.

«Работу горя» я должна была сдать еще в году 2017-м. Но ее было очень сложно отпустить. Все время кажется, что ты что‑то недописал, что не сказано главного, что следующее стихотворение будет тем самым финалом, который нужен. Практически принудительно по просьбе моего друга Саши Гаврилова мы ее дописали вместе и назвали так, как назвали — она должна была называться «Высокое разрешение», как и пластинка. Я не была готова к тому, насколько это живое существо со своей волей. И оно все решает за тебя, оно тебя использовало, чтобы быть написанным. Я себе сейчас места не нахожу, как человек, который единственного ребенка замуж выдает. Очень волнуешься, очень грустишь, все самое дорогое отдаешь миру, который бывает и враждебен, и несправедлив.

 — 2020 год, самоизоляция, пандемия — это повлияло на ваши стихи?

— Стихи не очень-то пишутся, когда ты становишься перед необходимостью выживания. Ты преодолеваешь слишком много прозаических вещей: тебе надо с тележкой на рынок ходить, кормить детей, ты восстанавливаешься после родов — это не то чтобы какой‑то поэтический материал, который бы тебя надо всем возносил. Но за этот год я написала больше, чем за предыдущий.

Мне сегодня Саша Гаврилов, который написал послесловие к «Работе горя», переслал пост своей белорусской подруги, которую задержали и которую мучили в застенках. И вот она, чтобы не потерять присутствие духа и концентрацию, вспоминала стихи. И там было одно мое стихотворение — «Бернард пишет Эстер». Меня поразило то, что у нас схожие механизмы преодоления ******* [тяжелой ситуации], — я тоже в критических ситуациях либо вспоминаю, либо придумываю стихи. В частности, есть стишок, который я привезла из роддома. Мыслящий человек — не обязательно даже сам пишущий — спасается от абсурда ситуации в 2020 году, когда каждый день может опять развернуть твое существование на 180, проговаривая про себя любимые тексты.

Это только кажется, что человек, у которого есть имя, в новое время от чего‑то застрахован. Что он не пойдет в офис писать тексты для социальных роликов. В любой момент может все измениться.

Ты как бы попал в сериал, который еще недодуман. Может, завтра тебя вычеркнут, не дадут доиграть до конца. Много было интересных периодов в истории, но этот, конечно, крут: ты остался без единого плана. Сиди ровно, дыши, наблюдай и фиксируй для потомков.