О поколении тридцатилетних
Брейнингер: В сегодняшнем мире поколения сменяются гораздо быстрее, чем мы традиционно привыкли об этом думать. Социологи определяют поколение как срок в четырнадцать лет, но мне кажется, что сегодня это меньше. И для меня современное — наше — поколение определяется тем, что оно сформировано постоянным сосуществованием реального и виртуального миров, и тем, что для нас реальность на экране компьютера и нашего смартфона настолько же важна, как и та, в которой мы физически находимся. Для меня это главный маркер поколения.
Некрасова: А мне не кажется, что наше поколение сформировано тем, что есть интернет и экран компьютера. Мне вот было семнадцать или восемнадцать, когда у меня появился компьютер — то есть мое формирование как раз прошло без него. Современную жизнь невозможно представить без какого‑либо виртуального пространства. Можно жить в одной стране, а работать совсем в другой. Мне кажется, то, что нас объединяет как поколение, — это взросление в постсоветском пространстве, которое было понятно нам самим.
Я лично росла в той местности, где было пять недостроенных домов и два недостроенных завода. И я по ним лазила и думала, что это абсолютно нормальная, полноценная часть детства. То, что мы стали свидетелями этого меняющегося мира, который продолжает двигаться в ту или иную сторону, это, как мне кажется, самое интересное, что происходит с нашим поколением.
Об автофикшене
Брейнингер: «В Советском Союзе не было аддерола» — это действительно автофикшен (жанр, сочетающий элементы автобиографического повествования и авторского вымысла. — Прим. ред.), правда, это достаточно обманчивое впечатление, что роман построен на моей собственной биографии. Для меня автофикшен в первую очередь это умение создать дополненную реальность или неправдивое зеркало, когда ты вытягиваешь из собственной жизни, из того, что знаешь, из своих травм основные точки и, работая с ними, создаешь абсолютно другого человека. Он номинально похож на тебя: родился там же, вырос там же, передвигался по тем же самым странам, но внутреннее наполнение этого героя не твоя собственная душа, и он живет по другим правилам.
То, о чем говорила Женя, опыт взросления как для первого постсоветского поколения очень важен для моей героини. Конфликт ее во многом заключается в тоске по какому‑то миру, где все было понятно и в котором была определенная цель — стремление и переход из закрытого общества в какое‑то пространство, где нет правил, где все относительно, нет абсолютов. И вот эта потерянность связана с переходом из очень упорядоченного мира в очень хаотичный. И постоянное ощущение одиночества, связанное с тем, что тот мир, в котором ты вырос, уже не существует, а тот, в котором ты находишься сейчас, он твой, но и не твой. И любой человек, который в нем живет, не может его в полной мере назвать своим.
Некрасова: Я не пишу автофикшен, но действительно очень много использую каких‑то личных ощущений и сцен. Вся «Калечина-Малечина» выросла из сцены на крыше, где девочка-подросток сидит и болтает ногами, которую я увидела в том же возрасте, что и главная героиня Катя. А сцена застревания в лифте произошла со мной: я испытала вот это ощущение полного страха и одиночества ребенка, запертого в железной коробке. Эти ощущения очень сильно помогли мне написать этот текст. Мне кажется, что важно иметь такой же опыт и переживать то же самое, что переживает один из твоих героев, о которых ты пишешь.
О глобализации и потерях
Брейнингер: Для меня глобализация — это то понятие и тот образ жизни, который почему‑то воспринимается позитивно, потому что ассоциируется с образом жизни современного кочевника. Для людей, которые много лет жили в тени железного занавеса, когда сама идея того, что ты можешь путешествовать когда угодно и куда угодно, является главной мечтой, сегодняшние открывающиеся границы — немного идеализированный образ жизни. Но нужно понимать, что глобализация сопряжена с огромным количеством потерь, которые мы еще не до конца осознаем. Это была одна из главных тем в «Аддероле», потому что для моей героини каждое перемещение — как приобретенный опыт, так и опыт потери. Это потеря собственных корней, когда ты не знаешь, откуда пришел, к какому обществу принадлежишь, — очень сложно найти внутри себя этот стержень, на который будут нанизываться взрослые впечатления и создавать личность.
Я недавно прочитала о таком интересном понятии, как капитал идентичности — это самое главное, на мой взгляд, и самое ценное, что дает нам глобализация. Это возможность собирать абсолютно разные опыты и мгновения, чтобы делать себя.
Мне кажется, образ жизни современного кочевника — немного эскапистский. Глобализация — это, конечно, огромное благо, но она накладывает на нас серьезные этические обязательства.
Некрасова: Я поклонник глобализации, но надо рассматривать ее не только в таком ключе. В каком‑то смысле романы Достоевского — это опыт глобализации. Достоевский читал детективы, в частности Диккенса, и это на него влияло. Очень здорово, что сейчас так доступно все. Наши подростки и их родители существуют сейчас ровно в том же эстетическом пространстве, в котором существуют подростки и их родители в Америке. Я очень люблю технологии и глобализацию. Я не жила так долго за границей, как Оля, это было несколько лет, поэтому я больше приобрела, а не растеряла. Технологии меня пугают тем, о чем постоянно пишет Чарли Брукер в серии «Черного зеркала», — это абсолютная потеря нашей privacy. Иногда хочется быть невидимым — а сегодня это сложно. Это вопрос этического менеджмента, который надо разработать и понять, как с ним жить.
О неумении говорить про современность
Брейнингер: В современной русскоязычной литературе очень мало современности. Мы не умеем говорить о том, что происходит с нами здесь и сейчас. Это важный момент. У меня есть теория, что русская литература отстает от других национальных литератур (в первую очередь от того, что происходит в англоязычной литературе) лет на тридцать. Это как раз обусловлено тем сложным процессом, который мы проходили в девяностые. Наш постмодернизм стал не совсем постмодернизмом, а чем‑то средним между модернизмом и попытками ухватиться за какие‑то концептуальные тенденции в литературе. Короче говоря, мы сильно отстаем, и неумение говорить о современности — одна из главных проблем в нашей повестке.
И это то, что, мне кажется, современным авторам нужно делать в первую очередь — во всяком случае, это мой писательский манифест, моя повестка дня.
Некрасова: Языка как такового пока еще нет, или он сейчас ищется. В том числе и я его ищу. Я имею в виду язык о травме. Мои тексты относят к магическому реализму, и хотя я не люблю никаких определений, но правда иногда им занимаюсь. Магический реализм сильно развит в странах Латинской Америки или в тех странах, которые живут в очень серьезной неустроенности, где можно надеяться только на чудо. Собственно, рассказ «Лакшми» из недавно вышедшего сборника «Сестромам» о том, что единственное, что может спасти женщину, которая подвергается домашнему насилию, — только чудо.
По какой‑то причине авторы не пишут о современности. Быть писателем в России сегодня — это очень прекрасная перспективная профессия не в плане денег, а в смысле востребованности самого пространства. Столько ненаписанных тем! Даже о каком‑то обычном повседневном опыте — например, роман о матери-одиночке. Мне кажется, что один из главных архетипов современного русского человека — мать-одиночка. А такого романа нет. Мне кажется: что‑то должно измениться, и я надеюсь, что скоро будет очень много хороших интересных текстов о современности, и язык тогда будет найден.
О женской прозе и подавленных голосах
Некрасова: Женщины стали писать прозу или поэзию на те темы, которые никого раньше как будто не интересовали. В какой‑то момент мужчины очень сильно — я сужу по прозе — зациклились на себе. А женщины-писательницы, даже несмотря на то, что использовали [в первую очередь] свой опыт и рефлексии на тему травм, сумели написать какие‑то те истории, которые оказались важны и актуальны для всех остальных.
Знаете, как говорила Цветаева: «Нужно писать именно те книги, которых тебе не хватает». Собственно, Оле очевидно не хватало книги о поиске собственной идентичности. Мне не хватало текстов о таком абсолютно личном детском одиночестве, которое медленно проваливается в ад. Собственно, я этот текст тогда и написала.
И поэтому так много появилось таких важных и интересных текстов, и я жду, что они будут дальше появляться. Пока они больше в поэзии, но точно будет больше каких‑то прозаических текстов.
Вы знаете, когда приходишь в кабинет литературы в России, там висят только мужские портреты. Повезет, если будет Софья Ковалевская. В американских школах, я видела в фильмах, Тони Моррисон есть, еще какие‑то женщины-авторы. Но я надеюсь, что вся эта история изменится.
Брейнингер: Мне больше нравится об этом думать в терминах постколониализма, и в этой теории есть термин «подавленные голоса». Пока Женя рассказывала, я подумала о том, что женщины во многом сегодня являются носительницами невысказанного опыта, который мы обсуждали. И возможно появление за последние годы большого количества женщин в прозе и в поэзии.
Во-первых, есть темы, о которых могут только женщины рассказать. Во-вторых, мне очень понравилось Женино объяснение о том, как иначе с концептом литературы обращаются женщины. Дать этому точное научное объяснение я пока не могу. Это кажется абсолютно закономерно. Приходят люди, которые говорят какие‑то действительно важные вещи, поднимают важные темы, которые писатель-мужчина не затронул бы. И я думаю, что дальше этот процесс как‑то будет идти в сторону универсализации. Женщины перестанут говорить только о каком‑то узком невысказанном опыте и будут понемногу захватывать поле литературы, пока это не станет совершенно нормальным, что все выступают в этой игре на равных.