«В кругу сверстников»: как переделывали молодежь 1920-х
Переиздано интереснейшее исследование историка Александра Рожкова о воспитании советских молодых людей на заре СССР. Варвара Бабицкая объясняет, какие выводы из их опыта можем извлечь мы.
«В кругу сверстников» Александра Рожкова — книжка даже не научно-популярная, а прямо научная. Исследование вышло впервые десять лет назад и не было известно широкому читателю, для которого книга теперь доработана и переиздана издательством в серии «Культура повседневности». Это хочется пояснить на случай, если научный аппарат вначале слегка отпугнет; вообще это захватывающе интересно.
Рожков на богатом и очень выразительном документальном материале изучает жизнь поколения, из которого лепили советского «нового человека», а главное — те методы, которыми это делалось. Он показывает, как параллельно с индустриализацией страны происходила, так сказать, индустриализация воспитания — это выражение кажется уместным, потому что Россия, которую мы находим в начале этого процесса, по преимуществу крестьянская.
Мы многое знаем о человеческих судьбах при советской власти, и, если судить по буму мемуаров (начиная с феноменального успеха «Подстрочника» о жизни Лилианны Лунгиной), интерес к этой теме только растет. Однако взгляд мемуариста обычно субъективен и нетипичен — в массе своей новый советский человек не писал мемуаров хотя бы по малограмотности. «Рабоче-крестьянское государство» совсем не в первую очередь было населено рабочими — и уж точно не интеллигенцией. Есть историческая ирония в том, что на эпоху строительства коммунизма мы смотрим в основном глазами ее «лишенцев» и «чуждых элементов». Рожков же наглядно показывает нам, что происходило в это время с безгласным большинством «победителей».
В книге рассматриваются три среды, в которых в обоих смыслах слова образовывалась молодежь: школа, вуз, Красная армия, которые отрывали молодого человека 20-х годов от привычных вертикальных связей (крестьянская община, церковь, семья) и встраивали в горизонтальные — в круг сверстников, где ему на токарном станке вытачивали новую личность. Перестройка сознания предполагалась буквально и в первую очередь на уровне языка. К примеру, одну из главных проблем для «безъязыкой» улицы составлял переход от конкретных понятий к абстрактным: «Новая власть сразу переименовала гимназии в трудовые школы, классы — в группы (очевидно, чтобы не вносить путаницу в понимание школьниками идеи классовой борьбы)» — учитывая подробно описанные нравы этих школ, живо представляется классовая борьба стенка на стенку и предосторожность кажется совсем не лишней.
Вот статистика, собранная в 1924 году: язык красноармейца состоял из 11 223 слов, язык газеты «Красный воин» — из 54 338 слов. Очевидно, что «красный воин» не имел даже теоретической возможности понять новое учение. Впрочем, от него этого часто и не требовали — обучение политграмоте по форме буквально воспроизводило катехизис, предлагая заучить наизусть не только ответ, но и вопрос: «Командир взвода на политчасе вел себя, как на строевой подготовке: «Григорчук! Отвечать громко, по уставу: Октябрьская революция пролетарская?» — «Так точно!» — «Теперь всех спрашиваю: пролетарская?» — (Хором.) «Так точно!» На вопрос корреспондента, чего не понял красноармеец на этом политчасе, тот браво ответил: «Так точно!»
Будучи усвоены, эти догмы вступали в противоречие с реальностью — продразверсткой дома («Здесь вы льстите льготами, а дома свели последнюю корову») и бытом казармы («Случай, когда красноармеец при попытке насильно снять с него брюки для заступающего в караул сослуживца обругал матом своих командиров, был типичным для Красной армии»).
При этом школа привлекала детей, давая им возможность уйти от голодной реальности и вообще создавая им детство — понятие, почти неведомое их традиционному крестьянскому укладу, где все члены семьи от мала до велика были включены в один цикл тяжелого труда. Красная армия воспринималась их старшими братьями как социальный лифт и действительно им была. Таким образом, ценой путевки в жизнь оказывалось существование не то чтобы бессловесное, а наоборот, вербально перенасыщенное белым шумом. С этой точки зрения «В кругу сверстников» очень интересно резонирует с другой книжкой того же издательства — «Гадюшником» Михаила Золотоносова, прокомментированными стенограммами из жизни Ленинградского отделения Союза писателей 1940–1960-х годов, где можно увидеть результат работы той идеологической машины, которую Рожков описывает в зародыше, — судьбу наиболее вербально и социально успешных ее продуктов.
Раз новая речь и новое сознание были социальной маской, которую человек надевал в общественной жизни поверх семейного и традиционного, понятна потребность государства максимально расширить рамки общественного, сократив частное так, чтобы советскому человеку не приходилось снимать эту маску даже на ночь.
Это особенно видно в том, как советское государство стремилось контролировать сексуальную жизнь своих граждан. В теории одни и те же соображения классовой целесообразности порождали такие полярные выводы, как, с одной стороны, «Двенадцать половых заповедей революционного пролетариата» Арона Залкинда и, с другой стороны, теорию стакана воды Александры Коллонтай и такие курьезные ее производные, как, например, предложения организовать «гигиенические публичные дома на свободных началах», потому что проституция без должной регуляции со стороны государства наносит урон здоровью студенчества. На практике внедрение общества в постель индивидуума было часто буквальным и связано с бытовыми обстоятельствами — пресловутым квартирным вопросом, как в случае этой молодой ячейки общества: «Супругам не досталось отдельной комнаты, и они проживали раздельно. Опасаясь появления детей, коммуна <…> принимает следующее парадоксальное решение <…>: «Брак в коммуне возможен и разрешен. Ввиду трудной жилищной ситуации он должен оставаться без последствий. К аборту прибегать нельзя».
Многим эта тема покажется близкой: в последние годы государство снова решило вмешаться в частную жизнь, жертвуя пармезаном во имя патриотизма или пытаясь законодательно прописать правила журналистской этики. Действуют те же языковые процессы, при которых такие слова, как «санкции», «скрепы» или «семейные ценности», теряют всякое конкретное содержание и начинают означать состояние ума. Однако исследователь первым предостерегает против неосторожных обобщений: история не точная наука, в прошлое не стоит лезть за рецептами, хотя там можно почерпнуть материал для самых разных увлекательных спекуляций, чаще всего пессимистических.
Но есть и хорошие новости.
Во-первых, в 20-е годы «преподаватели вузов единодушно отмечали, что такого «умственно серого», безграмотного поколения студентов они еще не встречали». Так что, когда мы в следующий раз будем убиваться по поводу реформ образования и студентки, поселившей Сталина в XVII столетии, стоит вспомнить о ее духовной прабабушке, которая бойко излагала учение Платона, но считала, что он жил в XVIII веке. Как писал «на заре какой-то новой жизни» (а именно описанной Рожковым — в 1918 году) Осип Мандельштам, «все было встарь, все повторится снова, и сладок нам лишь узнаванья миг».
Во-вторых, Александр Рожков приходит к выводу, что «динамичные социальные изменения происходят именно тогда, когда до последнего предела подавлена сексуальная свобода молодого поколения (революции 1917 и 1991 годов в России тому пример)». Учитывая, что государство и часть общества в своем желании объяснить нам, к кому следует и ни в коем случае не следует испытывать физиологическое влечение, почти достигли риторической мощи Арона Залкинда, если Рожков прав — заря новой жизни не за горами.
- Издательство «Новое литературное обозрение», Москва, 2014