Чтение на выходные «Справа налево» Александра Иличевского
«Воздух» публикует несколько отрывков из новой книги писателя Александра Иличевского, в которой собраны его путевые заметки, стихи, эссе.
О недоступности
Четырнадцати лет от роду, двадцать пять лет назад я сошел второго мая с перрона Московского вокзала и по Невскому проспекту выбрался к реке. Прогулка эта была самым сильным впечатлением моей жизни, доставленным ногами. Для человека, родившегося в полупустыне Апшерона и проведшего отрочество в промышленном Подмосковье, Петербург предстал баснословно и неведомо — это в самом деле был первый оклик цивилизации.
Сначала была поездка в Петергоф, где я шел от станции по лесу и видел, как деревья постепенно выстраиваются в парк, показываются дворцовые постройки, каскады фонтанов — и вдруг, за Монплезиром, благодаря всего только одному шагу распахнулась слившаяся с небом бесконечность Финского залива, от вида которой в восторге замерло сердце: дворец на берегу моря — разве не из «Аленького цветочка» топос?
Когда я шел в сумерках мимо горок уцелевших за зиму листьев, по выметенной дорожке, мимо частично раздетых из досочных своих доспехов статуй, — то я вдруг увидел рослого великана в треуголке, прозрачно вышагивавшего навстречу: дух Петра Великого обходил после зимы свои владения.
В Зимнем дворце я искал камею Гонзага (марка с ее изображением была у меня в альбоме). В конце концов выяснил, что камею забрали на реставрацию, и, довольный хотя бы тем, что подтвердилось ее существование, счастливо заплутал. Уже без сил я выбрался к «Танцу» Матисса. Мне понадобилось несколько мгновений, чтобы осознать, что эта вспышка света была сокровищем; что солнечные пятна Матисса реальней окружающего мира.
Вторую половину дня Эрмитаж бесконечно плыл мимо анфиладными внутренностями. Каждая картина, статуя, лестница вели в потустороннее пространство. На следующий день я пришел смотреть только Матисса, но всё равно заблудился по пути к нему, как муравей в шкатулке сокровищ.
В результате я оказался у статуи спящего гермафродита и долго ходил вокруг нее, не веря своим глазам. Так я потом и ходил по Петербургу — не доверяя зрению, и до сих пор я не вполне верю, что этот город существует: настолько он вычеркнут из ментальности страны и в то же время некогда создан для решительного формирования ее, ментальности, стиля. Странное соположение жилого и нежилого, не предназначенного для жизни и тем не менее населенного, слишком немыслимого и в то же время доступного — как некогда в Аничковом дворце герою Бабеля оказалась доступна рубаха Александра III — рукава до полу, — странное замешательство от неуместности и красоты, понимание того, что красота умерщвляет желание, простую жизнь, — вот это всё сложилось и выровнялось в образ великого города.
Нельзя сказать, что, глядя на спящего гермафродита, уже тогда я это отчетливо понял — но ощущение подлинности образа, чья суть была в совмещении влечения и недоступности, возникло в тот момент точной рифмой.
Cила кино
Я не то что не люблю Лос-Анджелес, я его остерегаюсь. Для меня он весь тонет в черно-белой затертости, в ливне царапин на старой пленке; его герои с неизбежностью оказываются преданы забвению в заброшенной вилле на бульваре Сансет, засыпанной гремящими под суховеем пожухшими пальмовыми листьями, где в бассейне, наполненном солнцем, плавает труп рассказчика и сценариста.
Но виноват больше всех Линч, и Малхолланд Драйв — едва ли не единственная улица во всем городе, где главное шоссе было построено в 1920-х, с короткими разгонными съездами — под стать слабосильным колымагам тех времен. Съезды эти вполне смертельны сейчас, в эпоху скоростей: основной поток несется так, что не успеваешь разогнаться со старта на такой короткой дистанции.
Весь LA именно что затерт, новострой в нем почти не заметен. Однажды я оказался на вечеринке в отеле, где в туалетах стояли рычажные бачки на цепном приводе, а тяжеленные, обитые листами меди двери едва открывались плечом, и чугунные кружевные лестницы вели в подвальный ад кастелянных. Вечеринку устраивало общество любителей фокстрота, и все вокруг были одеты и стрижены, как во времена Гэтсби, танцевали с яростной виртуозностью, и эффект машины времени был совершенным. Добавить к этому заброшенный дом моего прадеда, обгоревший, заросший клематисом
и бугенвиллеей, и тогда LA уж наверняка навсегда отчалит в прошлое, забранный в стертые зеркала и тусклые латунные дуги арт-деко величественной Queen Mary.
Прибежище
Лет двадцать тому назад я примерно раз в две недели или чаще катался из Сан-Франциско в Санта-Барбару. Зачем? Да просто потому, что бешеной собаке семь верст не крюк. Мне всегда нравилась медитативная река длинной дороги. Раскаленное текучее стекло степного воздуха, пепельно-золотые тела выжженных холмов. И струящееся одиночество, промывающее тебя всего до кристального состояния. Вот это ощущение чистоты, вымытости сознания после семи-восьми часов езды с выключенной магнитолой — его, вероятно, можно достичь и с помощью каких-то буддистских техник созерцания, не сходя с места, но мне всегда было больше по душе чувствовать, как ниточка дороги тянется через горло. Так вот, однажды я сломался: решил срезать через горы и попал на тягун — многомильный подъем, на котором я и закипел. Остыв минут за двадцать, я не поехал дальше, а свернул на проселочную дорогу и отъехал прочь от трассы в направлении какого-то ранчо, светившегося в овраге еще в полутора или двух милях. Я выбрался на пригорок и там покурил, выпуская дым в рушащееся на меня, пылающее звездами небо. Не заметил, как заснул, а когда очнулся — солнце рассветное плавило горизонт в точности над заправкой Shell, выглядевшей отсюда особенно, не промышленно — она была похожа на портик. Колонны и плоский кров посреди степи были охвачены протуберанцами постепенно разогревающегося солнца. С тех пор почти любая заправка, устроенная наподобие портика, вызывает во мне теплые чувства эллинистического пристанища. Человек вообще состоит из случайностей.
Мир крыш
В Москве можно жить только очень высоко, этаже на -дцатом — когда кругом тишина и чистый мир крыш. Редакция журнала «Афиша» не так уж давно обитала в Гнездниковском, в том самом доме, откуда из кв. 7 в 1937-м увели на расстрел троцкиста Рудольфа Абиха, одного из героев моего «Перса». Понятно, что там все расстроили и переломали и внутри все выглядело пространным и интересным разломом, как в музее Маяковского — почти татлинская лестница туда, где на площадке перед дверью сидел Юрий Олеша и слышал жуткие удары по долоту, или чем там вынимали мозг Маяковского, а потом выносили в тазу, накрытом полотенцем, как пирог, везли в Институт мозга; где этот мозг сейчас? Так вот в том доме, где жила «Афиша», можно было легко выйти на антресоли — почти на крышу, и стоять курить и с наслаждением видеть отстраненный и почти бесшумный мир московских крыш, совершенно стерильное пространство, упоительно очищенное от людей, мусора, автомобилей, — мне приятно было там представлять велосипедные воздушные линии; ведь, правда, хорошо было бы над Москвой далеко вверху перекатываться с крыши на крышу по натянутым крепко тросам, придумать что-то такое, как-то отделиться от всего приземленного. Мозг Маяковского, где ты? Что за сны футуристические ты видишь, захлебнувшись в спирте забвения? Что снится тебе на пыльной полке архива? Неужели только парная дымка над лесистыми горами близ Риони.
Академия
Здание Президиума над Андреевским монастырем, над рекой и Нескучным садом, над Воробьевыми горами, усыпанными искрящимся снежным светом, — стоит того, чтобы там побывать. Виды из окон — с разной, порой головокружительной высоты, в зависимости от посещаемого кабинета, да и само здание — по вычурности и топологической замысловатости — примечательно: сплошь мрамор и золоченый дюралий, исход советских времен, апофеоз имперской и позитивистской выспренности. Структура здания переогромленна, но в то же время продумана с тщательностью, находящейся на грани безумия и бессмысленности. Бесконечные, взаимно переплетающиеся лестницы, отсутствие сквозных сообщений, множество вновь и вновь, с каждым проходом мимо, открываемых элементов архитектуры: например, прогулочный дворик на приставной крыше, лучи дорожек ведут к постаментам, на них статуи великих ученых: Ковалевская, Вейерштрасс, Остроградский, Ньютон в полный рост, как Грации вдоль дорожек и скамеек пустующего висячего сквера, над которым носится бес метели, вьюжит, крутит, поливая, уматывая все снежным шлейфом. Летний сад при Большом концертном зале, где обычно выпивают академики, — это аквариум высотой метров тридцать, плюс заросли магнолий, олеандра, папоротника и т.д. Стеклянная Ротонда на втором этаже, с хрустальными люстрами и кадками с тропическими деревьями, — некий колумбарий с бюстами мертвых академиков по кругу, в натуральную величину, с изобразительной точностью — как Иван Грозный, воскрешенный антропологом Герасимовым, — жуткое зрелище; сразу понятно, что скульптура по сравнению с подражательной копией — это рай по сравнению с адом. Ходят слухи, что здание построено на монастырском погосте, а подвалы там неисчерпаемые, уходящие под реку, и повсюду невероятные вентиляционные и силовые системы, автоматические станции пожаротушения, лифтовые шахты на каждом углу, в которых среди ночной тиши воет и рыдает, беснуется, толкает створки дверей запертый дух-Сквозняк, плюс мощнейший центр Трансатлантической интернет-связи, стояки, уходящие в двадцатиметровую ребристую высоту трансформаторов, питающих гиперболоиды космических локаторов-антенн, которыми уставлен периметр крыши и прочее, — в общем, станция Солярис есть жалкая декорация в сравнении. И по всем этим потокам кабелей и проводов, уложенных в алюминиевые лотки под потолком, по всему этому лабиринту, когда открывают вентиляционные заслонки, ночью мчатся крысы. Они пищат — и взрываются веером искр на оголенных, прогрызенных местах силовой изоляции, которые привлекают их поживой — обугленными тушками собратьев. Половина площадей роздана фирмачам, внизу прорва вышколенной охраны. Очевидно двадцатилетнее запустение Новой вещи, позднесоветский шик интерьеров, сами академики большей частью превратились в циников.
Да, в целом эта мраморная башня с невероятными золочеными мозговитыми построениями на крыше произвела на меня большое впечатление. Вокруг нее наслоен удивительный атмосферный пирог, всегда неспокойный воздух — могучие вихри в колодезных закоулках, а на выходе иногда такой прозрачный бес подхватит тебя — и катит, волочит по гололедице, только держись. Рядом Воробьевы горы и булгаковская мгла…
Вот так еще раз поразила меня Москва.
- Издательство «Редакция Елены Шубиной», Москва, 2015