«Советская повседневность» Натальи Лебиной: барская любовь, сбивающая с ног
В издательстве «НЛО» опубликовано исследование российского историка о том, как создавали быт советских людей в послереволюционную и сталинскую эпохи. Варвара Бабицкая размышляет о результатах этого эксперимента.
Петербургский историк Наталия Лебина впервые исследовала советский быт с изнанки еще в 1999 году в своей книге «Повседневная жизнь советского города: Нормы и аномалии. 1920–1930 годы», предложив рассматривать новые, насаждавшиеся сверху социальные нормы через их отношение к аномалиям — проституции, наркомании, пьянству, суициду. Спустя пятнадцать лет и много других исследований книжка вышла в новой версии, с двумя важными изменениями: во-первых, Лебина расширила исторические рамки, на этот раз проследив, как революционный быт нэпа и раннего сталинизма эволюционировал в мирной жизни, оформившись в сталинский большой стиль с его новой буржуазностью и возрождением патриархальных ценностей (чтобы не сказать скреп). Во-вторых, эта новая книжка в большей степени рассчитана на широкого читателя, то есть ее легче читать.
Войну, репрессии, блокаду (книга преимущественно о Ленинграде) и прочие катастрофы, о которых мы думаем прежде всего, представляя себе сломы, произошедшие в сознании людей на протяжении 70 лет советского эксперимента, автор намеренно оставляет за скобками. Репрессии упоминаются разве что в главе, посвященной квартирному вопросу, поскольку политический донос стал распространенным способом улучшить собственные жилищные условия. Но вообще автора интересуют не эксцессы, а то, что в этой чрезвычайной ситуации в принципе можно назвать нормальной жизнью: меняющаяся норма, норма, насаждаемая сверху, и норма, растущая снизу как реакция на это; взять, например, приведенную у Лебиной историю возникновения такого явления, как блат, который стал практически узаконенным способом выживания при неработающей системе уравнительного распределения.
Вслед за Лотманом Лебина изучает прошлое через повседневный быт, начиная с нормы в ее самом буквальном значении — «Продовольственной нормы», переходя затем к нормированию жилья, распределению одежды и так далее. Это самая подробная и интересная часть книги, оно и понятно: тема еды — самая доходчивая, человеку не обязательно голодать, чтобы анекдот о «заочной форме питания» тронул его за живое, достаточно маленького пармезанного дефицита.
Резонирует, например, с нашими сегодняшними печалями захватывающая история насаждения вегетарианства и пропаганды непривычных продуктов (ввиду отсутствия привычных) — сои или корней одуванчиков. Но злободневность — это так, бонус; главное, что, как считал Лотман, «без понимания ее «мелочей» не может быть истинного понимания истории в целом» — в первую очередь это относится к литературе. Когда Лебина описывает кампанию 30-х годов по развитию кролиководства, в голову немедленно приходит известное стихотворение Николая Олейникова «Красавице, не желающей отказаться от употребления черкасского мяса», написанное в 1932 году и, очевидно, понятное только в свете этих реалий:
Красавица, прошу тебя, говядины не ешь.
Она в желудке пробивает брешь.
Она в кишках кладет свои печати.
Ее поевши, будешь ты пищати.
Другое дело кролики. По калорийности они
Напоминают солнечные дни.
Не только литература поспевает за жизнью, но и реальность повторяет литературу. Как замечает Лебина, архитектор некоего дома-коммуны, сам того не зная, почти буквально воспроизвел в своем проекте знаменитые «розовые билетики», по которым занимаются сексом герои антиутопии Замятина: коммунары должны были жить в общих спальнях, а супружеским парам предоставлялись по очереди «двуспальни» или «кабины для ночлега» в соответствии с расписанием, так коллектив бы уже не только наблюдал интимную жизнь граждан (это в силу скученности и так было неизбежно), но и прямо бы ее регламентировал.
Эти литературные примеры постоянно множатся и в тексте, и в голове читателя по мере чтения, компенсируя недостаток книжки: некоторую ее конспективность (скажем, одной из самых многообещающих тем — кинематографу — отведено буквально семь страниц). Точно так же невероятно выразительная фактура с лихвой возмещает некоторый, на мой взгляд, дефицит концептуальных обобщений.
Однако на этот раз — спустя 15 лет — исследование Лебиной выходит уже не в пустыне, а в контексте множества других исследований, взаимно дополняющих друг друга. Особенно интересно книга Лебиной рифмуется с блестящим исследованием Александра Рожкова «В кругу сверстников: как переделывали молодежь 1920-х», вышедшим в той же серии издательства «НЛО» «Культура повседневности». Рожков рассматривает прежде всего судьбу крестьянства — сословия, обездоленного во имя пролетариата; Лебина изучает судьбу победившего пролетариата, и в совокупности оказывается, что власть рабочих и крестьян нанесла своим титульным классам урон едва ли не больший, чем традиционным жертвам — «бывшим людям», идеологическим врагам.
За кадром у Лебиной все время маячит обобщенный образ Стаханова, ударника производства, образцово-показательного представителя новой аристократии: его прославляют и осыпают материальными благами, его загоняют в театр на почетные места и премируют набором идеологически верных книг, и его при этом почему-то даже жальче, чем его оборванного собрата в заводских бараках. Сталин «по свидетельству Микояна, был весьма недоволен, что стахановцы — представители новой элиты — не получают достаточного количества шампанского». Видимо, это лишение оказалось наименьшей из проблем: «После обследования фабрично-заводских партийных ячеек в ряде городов РСФСР выяснилось, что среди выдвиженцев из пролетарских рядов «пьянство в два раза сильнее, чем среди рабочих от станка».
Барская любовь оказалась испытанием едва ли не худшим, чем барский гнев. «Бывшего человека» в новом обществе убивают, уплотняют и ущемляют в правах, но его нормы более или менее живут и умирают вместе с ним. «Победитель», вылепленный эпохой, теряет самого себя: семейные связи, религию, частную жизнь, даже привычное имя. Вот анекдот из дневника 20-х годов: «Справляют звездины над девочкой. Какое же имя дать? Предлагают Ленинина — очень затасканно; Звездина — что-то не нравится; Октябрина — тоже много уже их развелось; Жовтина — фе. «Ну тогда пусть будет Трибуна». «Так тогда же на нее всякая сволочь будет лазать!» — возмутилась мать». Эта практика общеизвестна, но любопытно, что новая норма породила во времена нэпа «факты самопереименования отнюдь не из революционных соображений. Напротив, новое имя, как правило не «простонародное», становилось признаком развивающегося мещанства». Лебина приводит сатиру Маяковского на монтера Ваню, который «...в духе парижан/себе присвоил званье: «электротехник Жан».
Как тут не вспомнить еще одно стихотворение Олейникова — «Перемена фамилии». Герой его решает изменить свою судьбу, переименовавшись из Козлова Александра в Орлова Никандра. И действительно — после этого социальный статус героя меняется, а затем он сам себя не узнает:
«Но что это значит? Откуда
На мне этот синий пиджак?
Зачем на подносе чужая посуда?
В бутылке зачем вместо водки коньяк?
Я в зеркало глянул стенное,
И в нем отразилось чужое лицо.
Я видел лицо негодяя,
Волос напомаженный ряд…»
Новоявленный Никандр покупает в аптеке яд и кончает с собой, потому что не может жить с разорванным сознанием: «Меня окружали привычные вещи,/И все их значения были зловещи». Эти строчки можно поставить эпиграфом ко всему этому исключительно интересному направлению мысли, прослеживающему задом наперед эксперимент по перековке человека, который дал убедительные результаты, не совсем, правда, отвечавшие замыслу.
- Издательство «Новое литературное обозрение», Москва, 2015