Идеальный английский
В издательстве «Фантом-пресс» выходит роман Стивена Фрая «Гиппопотам»
Стивен Фрай – тот самый человек со свернутым большим носом, который играл Дживза в «Дживзе и Вустере», Уайльда в «Уайльде» и следователя в «Госфорд-парке». Автор романов «Теннисные мячики небес», «Лжец» и «Гиппопотам». Человек с лучшим среди современников английским произношением. «Официальный голос Гарри Поттера»: именно он записывал аудиокниги по романам Джоан Катлин Ролинг. Телезвезда, журналист, философ, остроумец. Патентованный лжец, угодивший в юности за решетку за махинации с кредитными карточками. Один из самых обаятельных людей в мире. По выражению газеты The Guardian, «сокровище Британской империи». Лев Данилкин встретился с Фраем в Лондоне и на ломаном английском расспросил его, что значит быть идеальным англичанином в 2003 году.
– Есть в ваших книгах что-нибудь такое, чего русские читатели никогда в жизни не поймут?
– Нет никаких сомнений, что многие моменты в моих книгах, особенно комические, не могут быть поняты без знания сложной и замкнутой британской системы социальных классов и прослоек. Большинство людей полагает, что Британия по-прежнему живет – как сто лет назад: слуги, герцоги, маркизы, графы и все в этом роде. Но я надеюсь, что в целом мои книги вполне понятны. Моя последняя книга «Теннисные мячики небес», кстати…
– Она как раз недавно переведена.
– А, да, ее очень приятно издали в России, я видел. Так вот, она, как вы знаете, написана по мотивам «Графа Монте-Кристо» Дюма, так что там, наверное, меньше этой специфической английскости, чем в других моих книгах – вроде «Лжеца». Там речь идет об английских частных школах, многие просто не понимают этой фактуры. С другой стороны, я считаю, что такая опора на собственный жизненный опыт читателя не всегда необходима. Например, один из самых популярных драматургов в Англии – Чехов, хотя Чехов писал про очень конкретный круг людей, очень определенный класс. Но его пьесы так вселенски смешны и так всеобъемлюще правдивы, что их беспрерывно ставят по всему миру.
– Кстати, о Дюма: вы с ним о чем хотели бы поговорить?
– О, Дюма! Это был исключительный человек. Самое смешное, что Дюма как-то умудрился заставить своего издателя платить ему построчно, так что его романы переполнены болтовней: «Передайте мне, пожалуйста, перец». – «Простите, что? Херес?» – «Нет, не херес, говорю же вам, передайте мне, пожалуйста, перец» – и так далее. Но если серьезно, я бы хотел знать, что он думает о мести. Это же одна из величайших историй мести, может быть, именно потому, что до сих пор непонятно, как Дюма оценивает месть, хорошо это или плохо? В моей версии герой губит не только своих врагов, но и самого себя, свою душу. Мне кажется, месть сводит с ума; стоит тебе отомстить, у тебя не остается ничего. Вот о чем бы я с ним поговорил.
– Считается, вы – образцовый английский джентльмен. Сами вы как это понимаете?
– Сложно сказать. Это сочетание, во-первых, голоса – не знаю, можете ли вы это заметить, но в силу каких-то причин мой голос кажется старомодным, он похож на голоса англичан 40-х годов прошлого века. Может быть, это из-за того, что в детстве я обожал старые английские фильмы и мой голос стал похож на голоса актеров тех лет. И еще из-за того, что я ходил в очень старомодную частную школу; и вообще – я получил очень традиционное воспитание…
– Так все-таки – что важнее: тембр или произношение?
– И то и то. У меня очень британский тембр голоса (гудит), и произношение, как вы знаете, очень важно в английском языке. Вы, конечно, помните пьесу Бернарда Шоу «Пигмалион» – это правда, в Лондоне по произношению можно иногда определить улицу, на которой ты живешь. Дело, вероятно, еще и в том, что я в отличие от моих ровесников никогда не интересовался поп-культурой. Когда я был подростком, я слушал Рихарда Вагнера, а не The Rolling Stones, я практически не знал об их существовании. Конечно, как и всегда в жизни, есть противоречия. Например, я в восторге от высоких технологий. Я первым среди моих знакомых завел себе компьютер, еще в 70-х, я был вторым в Европе покупателем «Макинтоша» в 1984 году. До сих пор я приобретаю все самые современные штуки, вот тут, например, палм и мобильный телефон одновременно, всегда подключен к Интернету, чрезвычайно удобно (демонстрирует).
В общем, людям кажется, что я весь сделан из твида, как старомодный пиджак, на самом же деле местами я очень современный человек и очень люблю наше время; я совсем не хотел бы жить раньше. С годами я словно становлюсь моложе: когда мне было двадцать, я носил очень старомодную обувь, брюки, пиджаки, всегда галстук. Теперь я одеваюсь куда проще, даже бреюсь не каждый день. Может, я просто живу задом наперед.
– В 80-х – начале 90-х вы, судя по текстам, подчеркивали в своем образе извращенность, отклонение от нормы. Сейчас мы с вами разговариваем, и вы представляетесь совершенно нормальным, уравновешенным человеком. Вы так сильно изменились с 1995 года?
– Да нет, мне так не кажется. Думаю, я просто расслабился. Пятнадцать лет до 1995 года – это годы после окончания университета, ушедшие на то, чтобы по-настоящему начать то, что можно было бы назвать моей карьерой как писателя и как актера. И вдруг в 1995 году я понял: я слишком много работал, поэтому не мог заметить, что был не особенно счастлив все это время. Это свойство натуры кажется мне особенно присущим английскому характеру – мы часто полагаем, что не заслуживаем счастья. Возможно, это комплекс вины за весь вред, который мы причинили миру. Нам стыдно перед всеми, и кажется, что все на свете нас ненавидят; типично английская черта – это стыд и постоянная необходимость все время извиняться. Счастье для нас – это вульгарная американская мода. Американцы просто одержимы идеей счастья, у них даже в конституции написано: «Каждый человек имеет право на жизнь, свободу и стремление к счастью». В Англии же, как у Чехова в «Трех сестрах», человек должен трудиться в поте лица, не поднимая глаз и прилагая все силы. Даже и речи нет о том, чтобы просто быть счастливым, это все равно что класть в чай сколько хочешь сахара. Это, кстати, тоже очень по-американски, они инфантильные, всегда делают то, что им хочется. Хотят есть гамбургеры – и едят, хотят с сахаром – кладут сахар. Британец скажет: «Я этого не заслужил». Наше чувство вины не такое, как у евреев или католиков, это культурная вина. Ну и вот, я был типичной жертвой этого комплекса и в 1995 году осознал, что я не то чтобы несчастлив, а просто в отчаянии, и это же просто абсурд: у меня много денег, много друзей, я объективно многое сделал в жизни и просто должен быть счастлив. Не хотелось бы, чтобы это выглядело как американский психоанализ, но во многом это касалось моей личной жизни – у меня очень долго не было в жизни близкого человека. Я был не очень-то доволен своей ориентацией. Я, конечно, очень рад, что родился достаточно поздно: гомосексуализм уже был принят по умолчанию, особенно в артистическом мире, но чем дальше от Лондона и чем ближе к обыденной жизни, тем менее люди готовы мириться с различиями в сексуальности.
– Многие современные британские писатели – вы в том числе – одновременно являются успешными журналистами: Ник Хорнби, Уилл Селф, Тони Парсонс. У вас есть с этими людьми что-то общее?
– Ну я не очень близок с ними, но давно их знаю. Я думаю, что Ник Хорнби и Тони Парсонс – совершенно особенные писатели, они пишут очень целенаправленно об одном сорте английских мужчин, которые совсем не похожи на меня. Они пишут об отцовстве, о современной музыке. Тони Парсонс начинал как обозреватель NME, и последняя книга Хорнби «31 Songs» тоже вся о музыке, я как раз вчера пролистал ее в магазине. Эта книга – о песнях, которые изменили его жизнь, а я ни одной из них не слышал, даже не знаю названий этих групп. Так что мы совсем разные, хотя и принадлежим к одному поколению. Когда обо мне пишут статьи, особенно в Америке, почти всегда упоминают либо Вудхауса, либо Ивлина Во, писателей совсем другого времени, 20-30-х годов. Очевидно, мое чувство юмора ближе к ним, чем к Нику Хорнби.
– Вы ведь провели некоторое время в тюрьме, не так ли? Многие русские писатели, которым приходилось сидеть, говорят, что в заключении очень хорошо пишется. Это правда?
– Я там не писал, но, что касается тюремного заключения, я знаю, что оно может дать человеку. Чем ты успешнее и богаче, чем у тебя больше друзей, чем ближе ты к своей семье, тем меньше у тебя одного – времени. И наоборот, чем ты беднее и несчастнее, тем больше у тебя времени. Валюта, которая больше всего ценится занятыми людьми, – это время, а не деньги. И вот тут тюрьма становится привлекательной: там у тебя нет ничего, кроме времени, ты можешь просто сидеть в комнате и писать, как Монтень, как Джон Баньян, автор «Пути пилигрима». Забавно, что многие по-настоящему богатые люди готовы потратить кучу денег, чтобы отправиться в место, очень похожее на тюрьму. Это называется «ферма здоровья», там якобы можно сбросить вес и укрепить тело: тебя селят в очень маленькую комнату, будят рано утром, кормят очень простой пищей и так далее.
– Это похоже на вашу ферму в Норфолке?
– Да, пожалуй. Хотя у меня довольно просторный дом и я принадлежу сам себе. Я там встаю очень рано, как в тюрьме, в 4-5 часов утра, и потом только пишу – на одном кофе и сигаретах, мне там еда не нужна. Так я провожу месяца три каждый год. Это как заключение, но это прекрасное заключение, потому что для книг мне нужно время. Нельзя, то есть я не могу, может, другие и могут, написать книгу между прочим: два часа сегодня, четыре завтра, полчаса послезавтра.
– Это правда, что все британские актеры – филологи?
– Видите ли, дело в том, что мир британского актера, если он серьезно относится к профессии, во многом определяется одним явлением – это Вильям Шекспир. Им пропитан наш язык, наша культура и, естественно, наша сцена. И поскольку шекспировский язык так сложен, практически невозможно играть его без страсти к пониманию, к изучению языка, к риторике в древнегреческом, демосфеновском понимании. Наверное, это правда, что большинство британских актеров гораздо лучше чувствуют язык, чем американские. И это очень важно для театра, потому что риторика – это основа театра. В театре персонажи говорят, в то время как в кино, к которому, кажется, гораздо больше приспособлены американцы, камера следит за действиями, а не за словами. Возможно, величайший фильм в истории, «Броненосец Потемкин» вашего соотечественника Сергея Эйзенштейна, состоит только из образов, движения и действия, которые рассказывают все без слов. И это не экшн в пошлом американском смысле: дома взлетают на воздух, – просто персонаж в кинематографе определяется через его действия. В театре же классический герой, скажем, Гамлет, предстает перед нами прежде всего через то, что он говорит, и интереснее всего для нас зазор между тем, что он говорит и как он поступает. Так что… да, я полагаю, что в британском актере много от филолога, поскольку язык – это его важнейший инструмент.
– Не могу не спросить вас про Гарри Поттера. Расскажите, как все было.
– Из-за моего голоса меня часто просят записывать аудиокниги, и мне просто прислали эту книгу, она тогда еще была единственной. И мне она очень понравилась, особенно потому, что там много самых разных персонажей – и, соответственно, огромное поле для актерской работы. Чтение «Гарри Поттера» обеспечило мне неплохую репутацию среди детей, что тоже неплохо. Потом я познакомился с самой Джоан Катлин Ролинг, она оказалась очень милой женщиной; она попросила меня записать и вторую тоже, так что спустя три месяца я снова читал «Гарри Поттера». Примерно в это время книга вдруг стала очень известна – все только и говорили, что об этих книгах. Когда я записал третью, это уже был всемирный феномен, нечто исключительное. Можно сказать, все произошло на моих глазах. Я записал четвертую, а через две недели начну работу над пятой, на мой вкус – самой лучшей. И все они записаны полностью, безо всяких сокращений.
– Ну а как читателю – вам нравится?
– Если бы мне было десять лет, я бы просто с ума сошел. Теперь, конечно, едва ли я стал бы читать просто для собственного удовольствия… Но когда я иду в гости к друзьям, если там есть дети, они глазеют на меня, как на чудо, потому что они слушают мой голос каждый вечер перед сном. Это сильное ощущение, когда все дети думают, что ты бог.
– Взрослые тоже, насколько я понимаю, вас не игнорируют.
– Да, иногда люди останавливают на улицах, просят автограф. Особенно тяжело, если они навеселе. Поэтому места вроде того, где мы сидим, закрытые клубы, иногда оказываются очень полезны. Менее вероятно, что тебя заметят, если у стойки сидит Том Хэнкс, а в углу, скажем, Робби Уильямс. Когда я сижу в обычном пабе, люди часто хотят купить мне чего-нибудь выпить, ответить «нет» – это грубо, а если согласиться, выходит, что они купили твое время, они требуют беседы. В Лондоне, правда, куда проще, поскольку люди тут гораздо космополитичнее, к тому же они стараются не ударить в грязь лицом и ни в коем случае не выглядеть удивленными. В провинции люди куда меньше привыкли видеть лица с экрана, они, конечно, приходят в восторг… но с этим можно жить.
– После того как вы сыграли главную роль в фильме «Уайльд», вас стали ассоциировать именно с этим образом. Как вы себя чувствуете в качестве живого заместителя Оскара Уайльда?
– Как и у всего в жизни, здесь есть две стороны. Во-первых, люди каждые пять минут ждут от меня невероятно остроумных замечаний и парадоксов, что не удается ни мне, ни кому-либо еще после Уайльда. Но я очень горд тем, что помогаю людям, особенно в Англии, по-новому взглянуть на этого человека. У англичан есть что-то вроде комплекса вины за то, что они сделали с этим удивительным ирландцем, не англичанином; они его практически распяли. В фильме мне хотелось показать, какой это был мягкий, добрый человек, какой потрясающий у него был талант собеседника. Он не был этаким петухом, пошляком, который требует всеобщего внимания. Он смотрел людям прямо в глаза, и его остроумие всегда было очень участливым и теплым, поэтому-то он производил такое неизгладимое впечатление даже на тех современников, которые должны были бы ненавидеть его книги. Артур Конан Дойль, типичный викторианский джентльмен, накрахмаленный здоровяк, когда услышал, что на вечере, куда он идет, будет Уайльд, вскипел: «Я не хочу его видеть. В нем есть что-то извращенное». Но затем был полностью очарован им. Его обаяние было таким неподдельным, бесконечно щедрым. После беседы с ним вы не подумали бы: «Ах! Он самый утонченный и умный человек на свете»; вы уходили бы с чувством, что вы сами куда умнее, чем до сих пор о себе думали. В «Генрихе IV» Фальстаф говорит о себе, что дело не в остроумии, а в способности пробудить остроумие в окружающих. Ровно то же самое можно сказать и об Уайльде. Он предлагал людям посмотреть на вещи так, как они никогда и не думали смотреть. Именно это кажется мне главным в его таланте.
Вы заметили, что Уайльд чем дальше, тем больше становится актуальной фигурой? В типичной комнате студента 60-х или 70-х на стенах висели плакаты Че Гевары, Джона Леннона или там Боба Дилана. Начиная с 80-х люди стали утрачивать веру в то, что мир можно улучшить, освободить с помощью экстремизма или рок-музыки. Теперь вы скорее увидите плакаты с Оскаром Уайльдом и Альбертом Эйнштейном, двумя символами силы интеллекта. В случае Эйнштейна – еще и победы личности над тиранией и скромности, несмотря на гениальность. А Уайльд стал чем-то вроде святого покровителя богемы, художников, студентов, людей, которые отказываются омещаниться, но которые в то же время не делают решительного шага к социализму и прочим крайностям. Уайльд был просто заново открыт. В Нью-Йорке на Пятой авеню ты не увидишь Эмпайр-стейт-билдинг из-за окружающих домов, но чем дальше ты отъезжаешь, тем лучше ты его видишь, оно как будто вырастает из земли. То же самое с Уайльдом: чем мы от него дальше, тем лучше мы понимаем, что это было гигантское явление в культуре – уровня Достоевского, Флобера. Кстати, он читал по-русски, был первым в Англии, кто написал о Достоевском, и очень высоко ставил русскую литературу задолго до того, как это стало общепринято.
– У вас есть какое-то специальное отношение к русской культуре?
– Может быть… но, к моему вечному стыду, я не говорю по-русски, кроме «spasibo, pozhaluysta, do svidaniya» и еще «shampanskoye». Но русская музыка и литература всегда интересовали меня. Несколько лет назад я подружился с Валерием Гергиевым. Выдающийся человек, по-моему, один из величайших дирижеров нашего времени. Он приглашал меня в прошлом году на фестиваль в Ленинград, то есть Петербург, так сложно запомнить! Он хотел, чтобы я там читал по-английски Шекспира, это задумывалось как фестиваль музыки по произведениям Шекспира и Пушкина, «Ромео и Джульетта», «Онегин» и так далее. К сожалению, в конце концов у меня не хватило времени из-за съемок.
– А вот говорят, у вас есть собственный самолет…
– Да… точнее, был. Даже два. Но я их продал. Я держал их скорее ради удовольствия от полета, чем из каких-то практических соображений. Они тоже были старомодные, с двойными крыльями, времен Второй мировой, на них можно было выделывать перевороты, петли, бочки и еще много чего. Но затем из-за нехватки времени я не летал целых два года, так что мне пришлось бы снова проходить обучение и получать права. Тогда я просто их продал.
– Помните Матиаса Руста – немца, который году в 1989-м приземлился на своем самолете на Красной площади? Вы бы на его месте где сели в России?
– Ну, конечно, Красная площадь – это очевидный выбор. Или, может, Невский проспект, или еще какое-то место, где происходят события в русской классике. Хотя я ведь даже не знаю, как он выглядит, можно ли там сесть… С другой стороны, кажется, в России довольно просторно, так что выбор есть. Я просто должен съездить в Россию, мне так неудобно, что я так ни разу и не был у вас, хотя было столько возможностей. На самом деле, может быть, я все-таки приеду в этом году: я готовлю для BBC цикл программ о классической музыке, хочу сделать передачи о Вагнере, Гершвине, в Ленинграде – о Шостаковиче, одном из моих любимых композиторов, и тогда я, конечно, поеду и в Москву тоже, хотя, наверное, это не очень близко. 600 километров? Ближе, чем я думал!