От первого яйца
Книжный обозреватель «Афиши» Лев Данилкин написал книгу «Человек с яйцом» — 600-страничную биографию Александра Проханова — писателя, имперца, главного редактора газеты «Завтра». «Афиша» попросила героя книги поговорить с автором
Проханов: Мы уже с вами обсуждали, кто является яйцом, а кто человеком. Яйцо на самом деле вы. Только что снесенное, наполненное полноценным желтком и белком…
Данилкин: Да, видите, в какой странной ситуации мы с вами сегодня оказались: вы — Алиса, а я — Шалтай-Болтай. Я чувствую себя очень шатко.
Проханов: Меня интересует мотив, который побудил вас написать эту книгу. Провести за работой три года своей молодой насыщенной жизни — должен же быть какой-то глубинный мощный мотив, эстетический, мировоззренческий?
Данилкин: Моя картина мира в начале двухтысячных вдруг разрушилась. Тот вариант будущего, на который я рассчитывал, не состоялся, все вышло не так, как я думал. Оказалось, что насилие, безобразие, сумасшествие вовсе не временные и теоретически преодолимые характеристики среды обитания, а ее базовые, конституирующие признаки. Выяснилось, короче говоря, что «завтра — это не то место, где хотелось бы оказаться». Ну и чтобы пережить этот шок, нужен был какой-то психический протез — и ключ к этой неожиданной для меня картине мира. Я стал разговаривать с вами, облучать себя всем этим чужим мне миром в приемлемой, переносимой форме — и вы мне объяснили, косвенно, почему здесь никак не могло получиться то, на что я рассчитывал. Потом оказалось, что этот ключ открывает очень много дверей не только в будущем и настоящем, но и в прошлом. Это было так увлекательно, что я не скучал за этой работой. Ну и постепенно, уже поняв, как обстоят дела, я стал выстраивать вокруг себя раковину, скорлупу. Без этой скорлупы мне в вашем будущем делать точно нечего.
Проханов: Что сдвинуло эти форматы? Что-то в личной жизни? Изменилось правительство?
Данилкин: Я понимаю, чего вы ждете — чтобы я сказал: «Я разочаровался в либерализме». На самом деле это не так, я разочаровался в перспективах либерализма здесь: не стоит надеяться на то, что люди здесь станут счастливее от того, что заработает рыночная экономика, а мерилом нравственности станет протестантская этика. Ну и личная жизнь, да… надоело хохотать, мы все девяностые годы просмеялись… я перестал смеяться шуткам своих друзей, у меня резко сузился круг знакомств. Если внешние какие-то события… Взрывы домов в 1999 году: это было ведь такое здешнее 11 сентября, именно тогда эпоха переломилась — здесь, во всяком случае. Все ведь понятно, что там произошло, и нужно было как-то вытеснить эту страшную информацию, придумать ей какое-то работающее объяснение. Я еще поэтому, не исключено, так среагировал на ваш «Гексоген», где не только все вещи названы своими именами, но и — в широком смысле — оправданны.
Проханов: Но ведь смотрите, между нами лежит пропасть, она не зияющая, она прикрыта камуфляжем, но по существу нас объединяет только язык и место проживания. У нас совершенно разные культуры. Вы абсолютно гуманитарный, филологический человек. А мое мировоззрение состоит из того, что вы в своей книге либо тонко игнорировали, либо поиздевались над этим: религиозность, мистичность и метафизичность, которая свойственна представлениям об истории, о человеке, даже об искусстве. Такой исповедальный русизм, иногда в экзальтированной форме. Я человек, замешенный на советском тесте. А вы не пост-, не анти-, а иносоветский человек. Я целый период жизни отдал сражениям, я справедливо мог считаться певцом войны, даже насилия. А вы по духу пацифист, сама категория войны вам отвратительна. Мой антилиберализм носит иногда истерический характер, по существу, я посягнул на целую культуру, которая вас воспитала. Все говорит за то, что мой опыт вам враждебен, и все равно вы решили рыться в катакомбах. Чем это объяснить?
Данилкин: Честно? А симпатией по отношению к вам: я сразу же, в первый момент нашего знакомства, интуитивно почувствовал, что вы не являетесь тем злом, каким вас все представляют. Вы говорили нечто чудовищное, но при этом чисто по-человечески производили крайне благоприятное впечатление. В общем я не ошибся: через вас говорило не зло, а то, что называется судьба, предназначение, ну или проклятие территории. Вы все это воплощаете.
Проханов: Выйдя из этого болота, которым я, видимо, для вас являлся, вы стали другим человеком — или содрали тину, высушились и двинулись дальше? Кто-то сказал, что человек входит в человека, как взрыв, то есть происходит встреча бронебойного снаряда и танка.
Данилкин: Нет, это был не взрыв, скорее медленное облучение, химиотерапия. И да, если вам интересно, я сильно мутировал. Странным образом, вопреки всякой логике, я в двадцать лет считал себя воплощенным здравым смыслом, а в тридцать и дальше стал ценить всякого рода инаковость, любое диссидентство… совершать неожиданные для самого себя поступки.
Проханов: Вы невнятно объяснили период разочарования. Что было прежде, что стало потом? Мое общение с друзьями, которые старше меня (они практически все уже в могилах), было важно тем, что я не отталкивал себя от их опыта, а абсорбировал его. Есть собиратели, я живу как собиратель, коллекционирую бабочек. А есть охотники, они преследуют и убивают дичь. Мне бы хотелось понять, где был пункт А и что за пункт Б, в котором вы оказались.
Данилкин: Ну, пункт А — это был филистер, который, утрированно говоря, верил в разумность рыночного отбора, в коллекцию шенгенских и экзотических виз, в книжные шкафы, набитые современной английской психологической прозой, все такое. Пункт Б — человек, для которого все это скорее повод поиронизировать, потому что до него дошло, до какой степени смешно предполагать, что все это хоть чего-нибудь стоит здесь, где сама территория требует от тебя обладать совсем другими достоинствами. До меня дошло это наконец — во многом благодаря опыту общения с вами.
Проханов: Старец Филофей должен работать над вами еще долго, чтобы превратить вас в патриотический субъект.
Данилкин: Я даже не уверен, ощущаю ли себя просто субъектом, а вы сразу хотите — патриотическим. Со временем. Потом я понял, что на здешней почве филистерско-здравомыслящее представление о мире, если попытаться выразить его, будет давать либо пошлость, глянец, либо наивный, неглубокий, неадекватный реальности текст. Литература ведь должна говорить правду, которую никто, кроме нее, сказать не может, а чтобы говорить правду, надо понимать подлинное положение вещей.
Проханов: Мы должны были встретиться с вами на дебатах, которые издательство Ad Marginem устроило на выставке Non/fiction. Туда явилась Екатерина Деготь, человек, на мой взгляд, достойный, сделавший огромное дело, патронирующий нонконформистское искусство, причем в наиболее радикальных его проявлениях. И в результате загадочной для меня истерии она встала из-за стола и покинула конференцию. Тут был вызов, думаю, не только в мой адрес, но и в ваш — как человека, который взялся написать книгу такого рода. Вы еще наверняка схлопочете массу неприятностей со стороны, может быть, даже близких вам людей. Вы чувствуете отторжение?
Данилкин: Я никому ничего не должен, ни вашей культуре, ни той, которую представляет Деготь. От чего отторжение-то?
Проханов: Я вашу работу расцениваю как жест потрясающей доброты и милосердия. Вы поступили как сестра милосердия, которая вытаскивает раненых с поля боя. Когда мы с вами познакомились, я, можно сказать, лежал на нейтральной полосе, был избит, ранен, засыпан землей. А вы, рискуя (да, это риск — нарушить каноны общения со средой, понапрасну потерять драгоценное творческое время), вытащили меня и доставили в лазарет. Но ведь сестры милосердия подчас тоже гибнут, поэтому я и спрашиваю: не получили ли вы после всей этой процедуры осколочных или пулевых ранений?
Данилкин: Скорее наоборот, это ведь вы мне предоставили антидот, противоядие. Вообще, боюсь, все это может выглядеть таким образом, что это я на вас выезжаю. Но на самом деле мне было интересно исследовать вас — а не кататься на вашем горбу. Тем более сейчас на нем катаются совсем другие люди.
Проханов: В моей жизни было несколько знакомых критиков, которые не выдерживали искушения и начинали писать прозу. Как правило, у них получались среднестатистические произведения. Вы, мне кажется, пошли другим путем, не стали давить в себе критика, литературоведа, культуртрегера, наоборот, стали в себе это усиливать, причем до такой степени, что перепрыгнули саму категорию критики, создали новый жанр. Не знаю, как его назвать, но это роман, основанный на живом конкретном материале, в котором присутствует объект (ваш покорный слуга) и в котором присутствует очень живой, доминирующий в этой книге субъект (это вы). Поздравляю. Не хотели бы вы что-нибудь подобное повторить? Избрать нового героя? Глазунова, Лимонова?
Данилкин: Ну конечно, я ищу, после «Человека с яйцом» должен быть «Человек с личинкой», «Человек с куколкой» и так далее. Но это не Лимонов. Лимонов — писатель от Бога, умный и порядочный; отличная комбинация, но слишком индивидуальная; он не ключ, ну или не универсальный ключ. Через него эпоха не окукливается.
Проханов: Я так не думаю. Я считаю, что он является на сегодняшний день единственным здесь либералом. Это человек, который поставил свободу художника выше всех остальных ценностей и заплатил за нее сполна. Русский либерал по Щедрину или по Достоевскому — это что-то абсолютно отвратительное и низкопробное. Наши либералы подтвердили этот образ, а вот Лимонов его решительно опровергает.
Данилкин: Нет, нет, биография Лимонова, хоть это и страшно соблазнительно, — это материал для либреттиста оперы, для голливудского продюсера, но не для того типа повествования, который мне нравится, для истории, которая состоит из ряда вопросов. Про Лимонова все и так понятно, им можно восхищаться или ненавидеть, делать из него либо икону, либо демонизировать. Я не думаю, что мне второй раз повезет так, как с вами, — найти ключ к эпохе в живом, готовом к беседам человеке. Сколько я ни бьюсь сейчас над этим, никто больше не находится; думаю, раз этот человек-ключ так долго не обнаруживается, то его и нет в живых. Но у меня есть на примете один мертвый, один очень странный мертвый, который, правда, есть шанс, не умер.
Проханов: В советское время литературный процесс был очень интенсивным, потом он распался на различные фрагменты. Была славянофильская, деревенская проза, была военная, была секретарская эпическая литература — а что сейчас? Из чего сегодня состоит литературный процесс?
Данилкин: Литературу делают одиночки, литературный процесс — то есть фон — графоманы, неудачники, чьи-либо эпигоны, молодежь. Настоящим писателям не нужен ведь никакой процесс, контекст литературный. Им достаточно предшественников.
Проханов: Скажем, такое явление, как Серебряный век, могло бы сейчас возникнуть?
Данилкин: В разгар Серебряного века никто не подозревал, что это была за эпоха. Откуда вы знаете, может быть, задним числом нулевые годы назовут не то что серебряным — золотым веком литературы. Несколько великих романов — а они есть — это и есть золотой век. С какими-то задачами литература точно справляется; путинская Россия описана и осмыслена литературой.
Проханов: А в мире критики не происходит попыток консолидировать литературный процесс, сформировать идеологические группы? Это же большой соблазн для политиков культуры.
Данилкин: Я понимаю, вы клоните к тому, что иногда направляющая сила идет на пользу национальной культуре, что нужна сила, выталкивающая на орбиту. Но, во-первых, мне не нравится манипулировать другими людьми, у меня не тот психотип. Если уж на то пошло, мне кажется, роль критика сейчас состоит не в мобилизации неких перспективных групп авторов, а в том, чтобы обеспечивать текстам, которым приходится существовать в рыночных условиях, доступ к читателю не в зависимости от того, сколько денег есть у издателя, а в зависимости от естественной величины текста. А вообще, литература не нуждается в антрепренерах, это не тот вид искусства, который следует продюсировать. Направление в литературе возникает не по заказу критика, а когда за одним большим художником в открытую им тему, в художественную матрицу, вламываются другие; это происходит естественно и ни в каком регулировании не нуждается. В крайнем случае критик мог бы подсказать писателю тему или какой-нибудь художественный прием, на которые ему можно было бы обратить внимание. Почему бы такому-то не написать роман, не знаю, про Олимпиаду, а еще кому-то — про забастовку на «Форде», а третьему — странный роман о молодом Путине в духе «Воспитанника Терлеса». Но на самом деле большие художники — наши современники, по крайней мере — и сами справляются с выбором тем; на черта им нужен критик, если они с Господом Богом могут общаться?
Проханов: А политика? Она ведь пока не добралась до литературы; может быть, в какой-то момент она обратит внимание на этот ресурс. Политика может понять литературу как институт власти и создать для нее комфортные условия, провести сепарацию в этой среде.
Данилкин: Я точно не буду инструментом этой сепарации.