перейти на мобильную версию сайта
да
нет

Монстры рока

Архив

Решали втроем. Выбирали – поодиночке. Сначала смешали всех. Потом выстроили по порядку. Потом перебирали вновь и вновь и ставили крестик. Нравится – крестик. Не нравится – пробел. Максимум три крестика. У кого больше – тех возьмут. По три крестика оказалось против имен Андрея Монастырского, Константина Звездочетова, Анатолия Осмоловского, Павла Пепперштейна – и еще двадцати четырех художников, приглашенных к участию в выставке «Мастерская «Арт-Москва». Четвертый крестик – с почтением от Константина Агуновича. Фотографии Сергея Леонтьева.

Для ярмарки современного искусства «Арт-Москва» организаторы придумали эффектный финал. Разъедутся участники. Опустеет зал на втором этаже ЦДХ. Но ярмарочные стенды не уберут. Пространство ярмарки будет отдано лучшим художникам России: пусть сделают что-нибудь. Специально для «Арт-Москвы». Каким именно художникам – решит экспертный совет. Идея проще простого. Собственно, идеи и нет никакой: каждый из заслуженных художников выставит, что ему заблагорассудится. Он заслужил.

Экспертный совет «Арт-Москвы» – Айдан Салахова (галерея «Айдан»), Елена Селина («XL-галерея») и Марат Гельман (Галерея Марата Гельмана) – решил: всего авторов будет двадцать восемь. Могло быть и больше, и меньше, но именно эти двадцать восемь получили поддержку галеристов. Трое экспертов – это, конечно, не очень много. Но даже если бы их было двадцать, список избранных изменился бы незначительно.

Принято думать, что художников в России – как песка в море. Композиторов вот мало. Гениальных – трое. Режиссеры? Два. Нет, один. Художников же – немерено. Рисуют действительно многие. На Крымском – десятки маляров. И в Измайлово десятки. Можно и еще поискать. Вопрос: можно ли считать их художниками? Художник – творец, как бы глупо и пафосно это ни звучало. А те – маляры. В лучшем случае способные на перепевы и стилизации. Чаще всего – полное ничтожество. Настоящих наперечет.

Поэтому на «Мастерскую «Арт-Москва» соберутся люди, которые знают друг друга много лет. Все чудовищно друг другу надоели: галеристы – художникам, художники – самим себе. Но деваться некуда: они – единственные. Других нет.

Еще считают, что на заграничный вкус русское искусство выглядит провинциальным. Опять-таки: другого нет. И потом, русское современное искусство и в России – на положении бедного родственника. Даже нищего родственника. Быть в России художником – злая судьба. Денег нет и, скорее всего, не будет. Никому ты не нужен – вместе с твоим искусством. И хотя вроде бы есть чем гордиться: Россия испокон веков гналась за Европой, догнала ее однажды, в эпоху авангарда, а во второй раз совсем недавно, в 70-е годы, но гордиться, кажется, некому. Тебя могут превозносить специалисты – те трое из экспертного совета, – но твой народ тебя не понимает и не поймет. И компенсации за это одиночество не полагается: ведь ты художник, ты же и так элита. Хороша элита! В лицо не знают – пусть и национальное достояние. Кто знает Андрея Монастырского, мастера международного класса, одного из влиятельнейших художников мира, создателя целой национальной школы? Или Константина Звездочетова, обласканного в Европе? И так далее. Если они до сих пор еще занимаются искусством и делают выставки, то потому только, что ничего больше делать не умеют. «Быть альтернативным художником – редкая и опасная профессия. Это как охота на львов», – говорил Свен Гундлах, который в 80-е считался одним из лучших. Считался... Нет, Гундлах жив-здоров. Просто когда стало невмоготу, он бросил искусство и ушел. Другие остались.

Осмоловский

Однажды случилось так, что у Осмоловского стали брать автографы. Сейчас он морщится: «Это было чудовищно, отвратительно. Я сгорал от стыда». Но, право, стыдиться было нечего. 18 апреля 1991 года Осмоловский вошел в анналы. Возглавляемая им группа ЭТИ («Экспроприация территорий искусства») выложила телами на брусчатке перед Мавзолеем короткое заветное слово: четыре человека на одну букву, три на вторую, пять на последнюю – спасибо, помог случайный прохожий. Исполнилась мечта всех москвичей и гостей столицы, а заодно и мечта всех журналистов: потому что с тех пор невозможно, если писать об Осмоловском, обойти молчанием это коротенькое слово – «…». Потому что теперь этот «…» не просто …, а произведение искусства. Потому что в произведении было написано: «…», а раз написано «…», то и читать и писать надо теперь безбоязненно – «…». Автографы брали не то что у Осмоловского – у рядовых исполнителей. Студенток первого курса филфака увлекали в гости под предлогом знакомства с человеком, который играл палочку в букве «и краткое».

У Осмоловского началась пора расцвета. Статья 206-я, часть вторая, УК, согласно которой были привлечены участники перформанса от 18 апреля, суть раннего творчества Осмоловского отражает довольно точно: «Злостное хулиганство с особым цинизмом и особой дерзостью». Единственное, в чем формулировка неверна, – слово «хулиганство». Анатолий Осмоловский не хулиган. Осмоловский – художник и поэт. Публиковался еще в «Юности». Первым читал стихи на Арбате. Стихи, как вспоминает сейчас Толик, были …ня. В остальном все верно. Творчество Осмоловского было злостным: территорию для искусства Осмоловский экспроприировал, где только возможно. Устраивал по два-три уличных перформанса ежемесячно – и каждый раз с особыми цинизмом и дерзостью. Цинизм заключался в том, что радикальным искусством, которое стал практиковать Осмоловский и которым в ином цивилизованном обществе трудно испугать даже ночью, здесь пока не занимался никто. Дерзость – в том, что все доводилось до конца. Даже если сразу не удалось взобраться на Мавзолей (во время другой акции) и следующего случая пришлось ждать год. Даже когда Осмоловский заказывал драку в Центре современного искусства: мол, у меня есть мнение, а кто не согласен… Художник Антон Ольшванг тогда вышел из ЦСИ победителем, зато Толик – с новым произведением «Драка». Толик вообще большой романтик. В искусстве превыше всего ценит авантюру: «Если где-то авантюра заканчивается, я оттуда ухожу». А если заметить, что со временем авантюра заканчивается повсюду (стареешь), Толик быстро возразит: «Нет, ты что. У меня сейчас новый проект. Абсолютно новое слово. У меня же возраст 31 год. У меня, можно сказать, сейчас самый сок». Для «Мастерской «Арт-Москва» Осмоловский готовит какую-то новую авантюру: «Абсолютно новое слово. Революция в искусстве».

Радикальным художником Толик стал тоже при очень романтических обстоятельствах:

– Было жаркое лето. Мы не спали ночь: писали, обсуждали. А потом пошли в кино. Я, в принципе, знал, кто такой Годар, но никогда не видел его фильмов. Но там Бельмондо играл роль – и захотелось посмотреть. После ночи было немножко эйфорическое состояние, и был момент в середине фильма, когда Бельмондо едет на машине, они о чем-то спорят, и там есть такой задний план – и Бельмондо ей что-то говорит, а потом обращается в зал: «А что зрители думают об этом?» В этот момент я полностью изменился. На 180 градусов. Я понял, что существует вообще другой способ создания искусства. Начал читать Карла Маркса.

Классиков Осмоловский уважает. К бронзовому Маяковскому Толик влезал на плечи, обхватив классика за шею, в рамках акции «Путешествие в страну Бробдингнегов» – это был такой поклон в ноги (или, точнее, поцелуй в шею) мастеру выходок и эпатажа. На вопрос, было бы ему скучно, если бы искусство вдруг исчезло совсем, отвечает:

– Конечно, скучно. Искусство – самое приятное, чем можно заниматься на планете Земля. Искусство и наука – две сферы высшей деятельности.

– Что ж тогда наукой не занялся?

– Ну просто нет у меня к этому… мм… склонности.

«Против всех» Яркий пример творчества А.Осмоловского, плодотворно соединяющего акционистскую практику (неоднократные попытки взобраться на Мавзолей) и политическую активность (с отягчающими предметами). Выбор места акции традиционен для художника. Благодаря используемому автором шрифту произведение кажется наполненным скрытой энергией. Декоративный контраст черного и белого призван продемонстрировать категоричность авторской позиции

Монастырский

– А это другой тип сознания. Некоторые это выносят. Кто-то нет. Но я это понимаю. У Веберна одна вещь может минуту звучать – и кто-то понимает в ней каждый тон и сочетание их. А другой вообще ничего не понимает. Ругать за это не нужно. Зачем же ругать? У людей разное сознание. Один склонен к такому вдумчивому, внимательному отношению – другой нет. И я это понимаю: иногда тоже можно слишком залезть в такую… подробность.

Андрей Викторович Монастырский, удобно устроившись на кушетке, рассуждает о том, почему не получались или получались не так, как ему бы хотелось, акции «Коллективных Действий»: кто-то не понимал, что хотел Монастырский, с чем-то не соглашался он сам. Слова вроде «парадигматический» или «психосоматический» в устах Монастырского тоже звучат удобно. Утверждая что-либо, Монастырский всегда переспрашивает: «Да?» Или: «А как иначе?» Говорит: «Вот, например, Дюшан». Или: «Я написал письмо Кейджу». Письмо Кейджу нашла мать, разорвала и выбросила в помойное ведро, но Монастырский успел его подобрать. Повезло. Слово «судьба» Монастырскому не нравится. На вопрос, чувствовал ли он, когда стал художником (стал в общем-то нечаянно), что его ведет нечто такое, какая-то внешняя сила, отвечает так:

– Тогда не чувствовал вообще ничего. В молодости этого не чувствуешь. Разве чувствуешь это в молодости?

В молодости Монастырский был поэтом. Сюрреалистом. Любил Миро и Магритта. Общался с диссидентами. Привлекался несколько раз. Водил дружескую компанию (таких же, как он), которая развлекалась путешествиями по Союзу, музицированием и совместным чтением стихов вслух. Может, именно чтение стихов вслух сыграло решающую роль в том, что поэт Монастырский бросил стихи – бросил писать стихи – и задался вопросом, почему, а главное – как, они существуют. И не только стихи – произведение искусства вообще. На первой его акции из лесу вышли двое, пересекли на глазах зрителей поле и, подойдя, вручили им свидетельства: вы только что присутствовали на акции группы «Коллективные Действия». Оказывается, пока зрители щурились, пытаясь разобрать, кто там вышел из лесу и куда идет, творение происходило у них на глазах. Но тогда они этого еще не знали. И теперь могли только вспоминать.

– Это две минуты – и это время совершенно другого типа. Вы можете сказать, что это наркотическое переживание, психоделика: да, пусть так. Но оно реально присутствует. Понимаете? Возникает другое ощущение времени и пространства. Ведь не все время человек чувствует себя как бы на рельсах. Правильным считается состояние, когда ты просто как локомотив, как поезд идешь по рельсам – и чувствуешь мощь, самодостаточность своего движения: вот рельсы, путь, маршрут, станции, потом обратно можно поехать – и так далее. Но бывает, что ты перестаешь чувствовать себя на рельсах. Особенно с возрастом: состояние здоровья там и так далее. И эти акции позволяют себя почувствовать на рельсах вновь. Хотя бы две минуты. Хотя бы раз в год.

На первой акции «Коллективных Действий» Монастырского, отца-основателя, не было. У Монастырского была сердечная рана: под ковром были обнаружены любовные письма его друга к его жене, и Монастырский в прострации лежал у бабушки на диванчике. Ко второй акции встал. И пошло: обсуждение будущего произведения с соавторами, с теми самыми, с кем прежде путешествовал и читал стихи, затем поездка за город, чаще всего на поле у деревни Киевы Горки, что по Савеловскому направлению, – затем обсуждение со зрителями. Все записывается на магнитофон, а потом на бумагу. В четырех экземплярах. А как иначе? Наследие «Коллективных Действий» за двадцать пять лет деятельности – это пять томов «Поездок за город» с совместными акциями, шестой том, который Монастырский написал вдвоем с женой (другой), а сейчас приступил к седьмому. Предисловие к седьмому тому представляет собой объяснение, почему спустя 25 лет он никак не может остановиться. И главное – как.

– Важно было не то, что мы делаем. Важно было, чтобы сохранялась нормальная дружеская атмосфера. В общении. Прежде всего в общении. Все же разные. И чтобы не разругались и не разбежались, надо было строить такую политику. Надо было всегда смягчать. Идти на уступки. А как иначе? Я раз требовал, чтобы хотя бы пятнадцать минут держалась пауза. А Панитков и Алексеев: нет, три минуты. Это было ужасно. Для меня же эстетически, да? – время, пространство… Нет, три. Чудовищно, по-моему. Но я это понимаю.

Палец Авторский текст на передней панели объекта объясняет смысл художественного творения: «Палец, или указание на самого себя как на предмет внешний по отношению к самому себе». Одно из первых произведений акциониста А.Монастырского, юмористическое обыгрывание кантовской «Ding an/fЯr Sich». Желающий принять участие в акции просовывает руку и через круглое отверстие на передней панели объекта направляет палец на самого себя. Собственный перст показывает, что все, с чем нам приходится иметь дело в жизни или в искусстве, суть феномены собственного сознания. Минимум необходимых действий подчеркивает, как мало надо, чтобы наслаждаться искусством

Пепперштейн

Андрей Сумнин, впоследствии более известный как Андрей Монастырский, родился на военном аэродроме в Заполярье: отец был летчиком. Долгое время сюда, на аэродром, на полгода, как раз в пору полярной ночи, родители привозили будущего Монастырского, так что можно попробовать вывести деятельность Монастырского в составе «Коллективных Действий», своими действиями близких практикам дзен, из этих вот детских заполярных впечатлений: только черное и белое, во весь горизонт, – как в эмблеме тайцзи. Или же из его детских таинственных игр, например, в строительство подземного городка где-то в Сокольниках, или ловли неведомой белой совы. Можно.

Павел Пивоваров, более известный как Павел Пепперштейн, принадлежит миру искусства по праву рождения. Папа у Пепперштейна – художник. Известный детский иллюстратор. Мама – писатель. То есть, Пепперштейну на роду было написано стать либо писателем, либо художником. А то и тем и другим сразу. Что и случилось. Пепперштейн вполне устроился и там и сям: пишет стихи и даже романы, а также рисует и строит инсталляции. Роман-трип «Мифогенная любовь каст» принес Пепперштейну славу писателя, так что теперь Пепперштейн в широких кругах считается скорее литератором. Но это ошибочно. Вряд ли его можно прописать хоть по одному департаменту – несмотря на то что Пепперштейн и график классный, и «Мифогенная любовь» исчезла из продажи. Вряд ли сам Пепперштейн захотел бы называться определенно «художником Пепперштейном» или «писателем Пепперштейном». Разновидности своей многоликой деятельности он не акцентирует и, например, графику может сравнить с написанием стихов, а стихосложение – с сексом. Акцентировать, настаивать – в его круге так не принято. Там все и всегда занимались чем-то неопределенным: не то тексты, не то рисунки, не то искусство, не то литература. Можно сказать, что занимались всем сразу. И Пепперштейн тоже.

Он вернулся в Москву из Праги, где жил с отцом и обучался в Пражской школе изящных искусств на сценографа, но так и недоучился. Отвлекся. В Москве жил в доме признанного ныне художником №1 Ильи Кабакова и общался с Андреем Монастырским (который, можно рассчитывать, со временем Кабакова перещеголяет). А значит, был вовлечен в самую гущу художественной жизни и угодил в лучшую компанию, которую только мог представить себе начинающий художник. Где и встретил Сергея Ануфриева. Друга и соавтора.

Папа у Ануфриева тоже был художником, а мама – большим другом всех художников, так что и Ануфриев мог считать этот круг своим. С той только разницей, что попадание в этот круг стоило Ануфриеву путешествия из Одессы в Москву. Он приехал. Попал. И уже давно ничего не делал. К моменту знакомства с Пепперштейном (еще до знакомства они видели работы друг друга и заочно друг другу симпатизировали) который месяц Ануфриев ничего не делал. Как оказалось, то же самое происходило и с Пепперштейном. Встретившись в сквоте на Фурманном, где вовсю кипела работа по обеспечению иностранцев модным советским искусством, оба собрались всерьез обсудить настигший обоих творческий кризис – поговорить как следует, как это заведено у старших товарищей, с магнитофоном и записями. И договорились. В конце девятого разговора (в какой-то момент к беседам подключился знакомый Ануфриеву еще с Одессы Юрий Лейдерман, тоже участник круга) родилась идея группы «Инспекция «Медицинская герменевтика».

Несмотря на простую механику встреч и знакомств, появление «Медгерменевтики» в том бульоне, который варился вокруг Монастырского и где варились все, кто был чего-то достоин, – чудо вроде появления белка. Необходимо выполнение множества условий, чтобы аминокислоты соединились в том уникальном порядке, который только и создает новый жизнеспособный организм. «Медгерменевтика» в дальнейшем плодилась и размножалась, породила массу вариантов с участием членов первоначального состава, называвших себя инспекторами, – и еще большую массу последователей. И до сих пор не слышно о прекращении «инспекционной» деятельности, хотя последние несколько лет ее можно считать чисто номинальной.

Лейдерман ушел из инспекторов и стал  редко появляться в Москве. Ануфриев пожил в Петербурге, вернулся в Одессу, потом опять в Москву – и сейчас по-прежнему здесь, но до сих пор, кажется, пребывает в какой-то своей внутренней Одессе. «Это особые процессы Ануфриева», – досадливо машет рукой Монастырский. Пепперштейн курсирует между Германией, Израилем и Россией. На «Мастерской «Арт-Москва» он будет выступать соло.

«Три инспектора. Утепление пустотного канона». Фрагмент Данная скульптура является элементом инсталляции «Три инспектора» и, соответственно, символическим автопортретом любого из трех инспекторов группы «Медицинская герменевтика». Колобок – важнейший образ в искусстве «Медгерменевтики», символ деятельности группы в целом и иллюстрация важнейшего постулата медгерменевтов, «скольжения без обмана», – то есть избегания категорических высказываний и ситуаций в пользу мягкого терапевтического действия на сознание зрителя, перед которым стоит непростая задача: понять самому. Произведению присуща геометричность форм и лаконизм графических средств

Звездочетов

В день смерти бабушки, двадцать пятого мая одна тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года, Константина Звездочетова забрали в армию. В принципе, это следовало сделать еще тремя годами ранее – как полагалось по закону. Но поскольку все эти три года Звездочетову удавалось успешно косить под дурика, армия благополучно откладывалась и откладывалась. Однако этот раз был особенным. Слишком уж за эти три года Звездочетов и компания – все однокурсники и одногодки, выпускники Школы-студии МХАТ и участники группы «Мухомор», «отцы новой волны в Советском Союзе», как они называли себя не без бахвальства и с полным на то основанием, – слишком уж отцы новой волны надоели компетентным органам. Слишком уж разошлись художнички со своими квартирниками. Ничего такого особо крамольного на этих квартирниках, впрочем, не происходило. Ну висели картины, странноватые, правда, картины, пела Жанна (тогда еще Иванна) Агузарова, и первый русский панк Свинья мочился в пивные кружки. Но вот общий антисоветский дух… В КГБ «мухоморов» уже вызывали, и вызывали неоднократно (Звездочетова в первый раз еще в школе, за создание антисоветской группы и слушание вражеских радиостанций): не подействовало. Сажать тогда уже не сажали. Оставалась армия. Костя отчаянно пытался закосить снова, две недели бродил, прощаясь, по Москве, полностью уверенный, что больше никогда сюда не вернется, собирался скрыться куда-нибудь под Вязьму и сделал даже себе укол, чтобы спровоцировать сердечную недостаточность. Не вышло. То есть укол сработал, и недостаточность была налицо, но вот желаемый результат достигнут не был. Так Звездочетов и улетел – именно улетел, не уехал – в сопровождении конвоя и в больничном халате. В том же халате добрался до Камчатки и так же, под конвоем, прибыл в расположение стройбата, где ему предстояло провести следующие полтора года (высшее образование давало ему полгода скидки), исполняя долг перед Родиной.

Костя не очень любит эту историю. Он с удовольствием гонит всякие были и небылицы про себя: например, как он был заслан инопланетянами или как участвовал в выставке современного искусства в Африке и сажал там картошку, но вот эта, совершенно правдивая, история Звездочетову неприятна. Сами по себе полтора камчатских года ни при чем: он быстро реабилитировался, так что в бесконечном послужном списке художника Звездочетова полуторагодовой пробел практически незаметен. На штуки вроде армии у Звездочетова, по его словам, иммунитет: во-первых, опыт пионерских лагерей («Там только декорации другие, а драматургия та же», – поясняет дипломированный художник-постановщик), а во-вторых, генетическая память. Родители у Звездочетова – лагерники. (Отца посадили уникально: в 1948 году, в Грозном, по обвинению в терроризме.) И Костя – плод лагерной любви. Мог бы родиться в Инте, к счастью, ссыльную отпустили рожать в Москву. Так что Звездочетов – москвич. И с армией было все в порядке.

Ему просто не хочется выглядеть жертвой: это не оригинально. Не очень приятно узнавать спустя несколько лет, что тогда, при режиме, пострадали все. Абсолютно все. Даже те, кто внешне процветал. И что тогда толку, что тебя брали в КГБ и везли в армию самолетом, в больничном халате и под конвоем? Зачем тогда все эти регалии? Что толку в том, что тебя приглашали на Венецианскую биеннале и на кассельскую «Документу», что твои работы в Третьяковке, – когда ты сидишь в Выхино, в кармане твоем который год ни копья и очень тяжело заставить себя снова работать? Зачем?

…По субботам таскали в особый отдел – на допрос и на промывку мозгов. Майор опять брался доказывать Звездочетову, что он заслан, и отнюдь не инопланетянами, что его используют в своих интересах западные спецслужбы, что ему должно быть стыдно, в конце концов, – и требовал явок и паролей. Явок и паролей Звездочетов не знал, поэтому всякий раз только что начатый разговор приходилось переводить на другие темы, где Звездочетов был более-менее осведомлен. В остальном служба протекала гладко. Раз прошел слух, что в ходе учений на звездочетовский стройбат сбросят воздушный десант: пусть голубые береты потренируются. В ответ строители (а среди однополчан было порядком отсидевших) поднялись как один и всей казармой начали готовить заточки: не дадимся десантуре. Умрем, но и с собой парочку прихватим… Учения те, к счастью, то ли не состоялись, то ли десантников сбросили тренироваться на другой стройбат. Сколько их по Руси! Звездочетов любовался сопками на закате и рисовал – шоферюгам номера на грузовиках.

Недавно ему предложили нарисовать вывеску. Правда, бесплатно. По дружбе.

«Артисты – метростроевцам» Уникальное произведение выдающегося художника конца ХХ века. Энциклопедия знаний. Золотой фонд глубоко национального искусства. Золотой фон ассоциируется с храмовой живописью. Сюжет – с советским китчем. Название – с советской историей. Образец – московское метро, станция «Комсомольская-кольцевая», живописец Павел Корин, 1949 г. Золото и лепнина кажутся единственно соответствующим манере автора материалом. Единственный, к сожалению, пример. Совершенство

Ошибка в тексте
Отправить