Оцинкованный май
Сегодня предположительно (точную дату смерти так и не установили) исполнилось 20 лет со дня смерти великой русской певицы Янки Дягилевой. «Афиша» публикует текст Юрия Сапрыкина, написанный два года назад в связи с переизданием нескольких альбомов Янки.
«Вот лет мне двадцать четыре, а звать меня Дягилева Яна Станиславовна. А песню «Особый резон» я попробую спеть, но, может быть, спою, а может быть, и не спою».
Это трек «Ответы на записки» — №12 на альбоме «Последняя акустика». Самое, может быть, поразительное, что есть в переизданиях четырех альбомов Яны Станиславовны Дягилевой — многие впервые в жизни услышат, как Янка говорит. Неловко, некрасиво, с сильным зауральским акцентом, с каким-то даже нахрапом. Будь в сериале «Наша Russia» скетч о продавщицах из Нижнего Тагила — они бы так и разговаривали. Смех, да и только.
И тут же, тринадцатым треком — «Я оставляю еще полкоролевства, восемь метров земель тридевятых. На острове вымерших просторечий — купола из прошлогодней соломы».
Это тайна любого гения — как из кривоватого быта, нескладной личной жизни, не бог весть каких красивых глаз, пресловутого «когда-б-вы-знали-из-какого-сора» вдруг начинает бить ослепительный луч подлинности. За 18 лет, прошедших с момента Янкиной смерти, мы много нового узнали о соре, но мало что — о природе самого луча. Ослепление, понятно, тоже прошло — хотя каждый, кто услышал Янку еще при Янкиной жизни, помнит, каким это было головокружительным, невообразимым чудом. Но теперь на Янку можно посмотреть спокойно, со стороны: вот лежат четыре роскошных компакта, собранных и отреставрированных Егором Летовым, еще при Егоровой жизни, и выпущенных только теперь. И никто не напишет, как когда-то Лев Гончаров в «Контркультуре»: «Если вдруг выйдет пластинка Янки, то это будет уже не Янка, а пятьдесят, скажем, тысяч одинаково бездушных кусков пластмассы». Время сглаживает углы: нет теперь такой проблемы, ну, вышла и вышла, хорошо, что вышла. А пятьдесят тысяч — так не бывает уже таких тиражей.
А со стороны, с занятых нами высот видно вот что. Яна Дягилева, прожившая на свете 24 года и написавшая всего-то три десятка песен, — никакой не «сибирский панк», а явление — без преувеличения — мирового масштаба. В конце 80-х про нее писали — дескать, похоже на Патти Смит или Джони Митчелл. Сейчас понятно: это не «похоже», а буквально — как Патти, как Джони, как Нико. Того же биологического вида. Это солнечный, безжалостный голос, бесконечное «а-а-а-а-а» — которое и плач, и стон, и колыбельная — и которое находится вне, помимо, до языка. Это жужжаще-грохочущий звук, по умолчанию применявшийся Летовым в конце 80-х — и оказавшийся идеальным сопровождением для Янкиных плачей: голос как будто раздирает, прожигает эту бесчеловечную скрежещущую труху. И это нечто такое, что не имеет ничего общего с так называемым русским роком.
Янкины песни записывались примерно в то же время, когда на экраны страны выходил фильм «Асса», а в программе «Взгляд» начали показывать «Наутилус» и «Телевизор». С точки зрения лощеных членов Ленинградского рок-клуба, с их полосатыми пиджаками и длинными черными плащами, Янка, должно быть, выглядела форменной лохушкой: нечесаная, крепко сбитая, в толстом свитере, мотается по стране с какой-то пьянью, орет дурным голосом под гитару. Она была очень немодная. Неромантичная: «А вечером я стою под твоим окном, ты поливаешь цветы» — так нельзя было ей спеть, и покатать ее на чертовом колесе под песню «Город золотой» тоже никому не захотелось бы. Янка — это в некотором роде анти-«Асса». Это не о том, как прокалывать ухо, — а о том, как разрывается сердце. Это не про то, как мы ждем перемен, — а про то, что никакие перемены, в сущности, невозможны: «Здесь не кончается война, не начинается весна, не продолжается детство». Это не затем, чтобы написать хит — а чтобы дать прозвучать самому честному, обнаженному, первобытному звуку вроде тех безотказных четырех аккордов, на которых построена «На черный день» — может быть, вообще лучшая рок-песня на русском. Это и есть, как ошибочно говорили о группе «Аквариум», не музыка, а образ жизни — бесконечное стремление к чистоте, если хотите, к святости — и невозможность этой чистоты, несовместимость ее с жизнью.
Мне трудно писать о Янке, как было бы трудно писать о маме. Мне кажется, это было самое лучшее и главное, что могло случиться с нами благодаря всей этой чертовой рок-музыке — и для чего, несмотря на тонны мемуаров и рецензий, так и не найдено ни объяснения, ни даже подходящих слов. Я помню май 91-го, когда я увидел на газетном стенде возле гуманитарного корпуса МГУ маленькую заметку в «Комсомолке» и потом шел вдоль проспекта Вернадского, и смотрел сквозь слезы на ослепительно цветущие яблони, и отчетливо чувствовал, что разразилась какая-то космическая катастрофа. В известном смысле так оно и было. Всякий человек, уходя из жизни, уносит с собой целую вселенную, но с Янкиной смертью — будь то случайным хронологическим совпадением или причинно-следственной цепочкой — почти одновременно канула в небытие громадная цивилизация, которую для простоты принято называть советской, со всем живым, жестоким, нежным, отчаянным и настоящим, что в ней было — и что напоследок с нечеловеческой силой прорвалось в песнях немодной и некрасивой девочки из города Новосибирска. И если музыка Летова, как написал однажды Максим Семеляк, и была в буквальном смысле гражданской обороной, окружавшим нас защитным слоем, то музыка Янки говорила о том самом потаенном, что только и следовало защищать — да не вышло. Дареные лошадки разбрелись на заре на все четыре стороны, попробуй поймай.