перейти на мобильную версию сайта
да
нет

РАМТ Как устроен самый живой театр Москвы

Сегодня в РАМТ ходят даже те, кто в принципе разочаровался в театре: ходят за традиционным, но непыльным театром и водят детей, зная, что уж где-где, а здесь плохому не научат. Елена Ковальская сходила на репетицию спектакля «Будденброки» и поговорила с худруком Алексеем Бородиным.

архив

Есть места, где невозможно не заблудиться. Это театры, если входить в них через служебный вход. Пошивочные, бутафорские цеха, хранилища костюмов и декораций, радиорубки, гримерки, буфеты, макетные, музеи, администраторские кабинеты — на интервью к Алексею Бородину я пришла за час: вдруг потеряюсь. Здание, построенное в XIX веке архитектором Бове, выходит парадным на Театральную площадь, служебным входом на Большую Дмитровку и образует неправильный треугольник. Когда строили новую сцену Большого, острый угол треугольника, где была малая сцена, отъели в пользу Большого. Пятнадцать лет назад я видела там дебютантку Чулпан Хаматову в роли Анны Франк.

Чего только тут не было — Императорский новый театр, частные оперы, МХАТ II… Центральный детский под руководством Наталии Сац, с 1921 года работавший в кинотеатре «Арс» на той же Большой Дмитровке (сейчас там Музыкальный театр Станиславского), переехал в это здание в 36-м, когда был закрыт Второй МХАТ. Для ЦДТ писал Виктор Розов, а его пьесы ставил Анатолий Эфрос. Здесь дебютировал как режиссер Олег Ефремов и работала легендарная Мария Кнебель, последовательница системы Станиславского, развившая его метод физических действий. В 1992-м, уже при Бородине, театр переименовали в Молодежный. В этом году театру исполняется девяносто и семьдесят — Бородину.

Потыкавшись с фотографом Мухиным туда-сюда, неожиданно оказываемся в зрительном зале. Времени до интервью полно, поэтому остаемся здесь: говорят, Карбаускис вот-вот начнет прогон. Миндаугас Карбаускис, один из самых интересных режиссеров поколения тридцатилетних, выпускает в РАМТе «Будденброков» Томаса Манна.

Кривые из ржавого металла возносятся над сценой, обозначая своды собора, переходящего в жилище. Это декорация Сергея Бархина. Слева ряды конторок, справа обеденный стол под белой скатертью, в перспективе фортепиано. Обычное коричневое пианино, которое при известном воображении можно принять за орган. За столом Илья Исаев, Виктор Панченко и Дарья Семенова вежливо, но страстно выясняют отношения. Это трое детей старого Будденброка. Итого на сцене: киндер, кюхе, кирхе.

 

 

— «Обычно детские спектакли, которые идут утром, находятся в удручающем творческом состоянии»

 

 

— …Я просто не нахожу слов, — наступает Исаев на Панченко. — В обществе коммерсантов и ученых ты позволяешь себе заявить: «А ведь если хорошенько вдуматься, то всякий коммерсант — мошенник». Ты сам коммерсант, имеющий отношение к фирме, которая изо всех сил стремится к абсолютной честности, к полнейшей безупречности…

«Это автобиографическая книга, — обора­чивается Карбаускис, наблюдающий за ними из зала. — Манн ее со своей семьи писал. Вечный страх семей, у которых есть деньги, — то, что деньги поссорят детей. Я это хорошо знаю».

Карбаускис должен знать: его отец и брат — крупные литовские землевладельцы. «Но у нас этого не будет — мы давно все разделили. У Манна тоже этого не было, но страх — был».

На актерах джинсы и майки.

— Когда в костюмах будете репетировать?

— Это и есть костюмы.

Пока я перевариваю эту информацию (на сцене РАМТа до сих пор классику не актуализировали, да и Карбаускис прежде в таком не был замечен), он запрыгивает на сцену.

— Дайте музыку, Лена! — взывает он к небесам.

Сверху льются звуки фортепиано.

 

[альтернативный текст для изображения]

Виктор Панченко играет в «Будденброках» помешанного на театре Христиана. Во время репетиции на предложения Карбаускиса он отвечает: «Надо подумать»

 

Нас с Мухиным проводят в обширный кабинет окнами на Театральную площадь. Я нахожу афишу на стене и показываю Мухину спектакли, на которые нужно срочно вести детей, — четыре премьеры, скопом номинированные на «Золо­тую маску»: «Как кот гулял, где ему вздумается», «Бесстрашный барин»… Тут появляется Бородин. «Хотелось создать ситуацию, когда режиссерам будет очень интересно ставить, актерам очень интересно играть, тогда зрителям будет интересно смотреть. Обычно детские спектакли, те, которые идут утром, — они находятся в удручающем творческом состоянии. И так как я знал, что у Женовача на курсе есть семестр, когда они делают сказки, то я сделал предложение ему.

Хотелось, чтобы и ребята смогли реализовать себя, и чтобы внутри РАМТа возникла такая студийная форма работы. Мы поговорили с нашими актерами молодыми — кто захочет выйти на пять дней раньше из отпуска, отдали студентам пят­надцать артистов, и они с утра до ночи в разных местах в раже репетировали. Начать с того, что они замечательные произведения предложили: Афанасьев, Киплинг, Теллеген, Шергин. Игровое начало, которое там царит, оно для взрослых оказалось интересным, я уж не говорю про детей, которым это органично, и для актеров».

Сам Бородин тоже начал ставить, еще учась в ГИТИСе у Юрия Завадского. Впрочем, для него куда драматичней. «На пятом курсе я поехал в Смоленск. Там в театр набрали московских выпускников, ленинградских, понаехало потрясающее скопище молодых людей, такая вольница сложилась. И я туда. Выбрали пьесу, инсценировку «Двух товарищей» Войновича, которых только что «Новый мир» напечатал. На пятом курсе чувствуешь себя здорово — ты свободен, тебе дают молодую труппу, сцена огромная, делай что хочешь. Мы делали спектакль, я вспоминаю его как один из моментов полной, полной свободы. Все было хорошо, премьера, переполненный зал, весь обком был — так полагалось. И кто-то из первых лиц, помню, сказал: «Молодцы, дерзайте!» А на следующее утро обком вынес постановление. Как вспомнишь, так вздрогнешь. Ну был у нас цирк какой-то со всеми этими турниками — так в сюжете у парня отец цирковые репризы пишет. Про это сказали, что мы показываем советскую действительность как цирк. Ну милиционер смешной был, так он и в книжке смешной. Всё это посчитали подрывом. Сняли главного режиссера, директора. Людей поснимали с очереди на квартиру, кому-то не дали диссертацию защитить. А я ничего этого не понимал и — главное — совершенно не был ко всему этому готов. Какая антисоветчина?! Я вообще был патриотом, патриотом в самом чистом виде!»

«Патриотом в чистом виде» тринадцати лет от роду Бородин приехал в СССР из Китая. Его прабабушка и прадедушка строили КВЖД и после революции остались в Харбине. Отец учился в Чехии, а в 20-х вернулся в Харбин, где и познакомился со своей будущей женой. Переехали в Шанхай. У отца была лакокрасочная мастерская, со временем выросшая в химический завод. Родились сын и три девочки (семейные фотографии Бородиных более всего походят на иллюстрации к чеховским «Трем сестрам»). Во время войны родители приняли советское гражданство.

«Я в первый раз плакал над книгой, когда прочитал «Рядовой Александр Матросов». Мне лет восемь было, и я рыдал у мамы в коленях. В клубе Общества граждан СССР в Шанхае показывали «Сказание о земле Сибирской», «Кубанские казаки», и они производили огромное впечатление. Мы смотрели про землю, где русские говорят по-русски. Так в нас закладывали: где-то есть родина, родная земля, родной язык».

 

 

— «Я в первый раз плакал над книгой, когда прочитал «Рядовой Александр Матросов». Мне лет восемь было»

 

 

«В 1949 году в Китае случилась революция, отцу стало ясно, что никакого развития у его завода не будет. Все начинало национализироваться, и русские стали уезжать. Большая часть уезжала в Америку, Европу, Австралию. Меньшая хотела в Советский Союз. Папа поехал бы куда-то туда, мне кажется. А мама: «Нет, дети должны жить на родине, говорить на своем языке».

Язык у нас очень культивировался. У нас была русская школа — восьмилетка, русские ­книги, русская музыка — были такие пластинки большие, их по шесть штук клали в аппарат, они по одной падали.

Мы знать не знали, что в СССР происходит. В доме у нас бывали консульские. Они ничего не говорили родителям, хотя были в хороших отношениях. Но когда мы уже собрались ехать, они сказали: «Не торопитесь, пусть дети подрастут». За что их можно благодарить — мы не уехали раньше, и это огромное счастье, что я только потом понял. Большая колония уехала в 49-м, и их с парохода посадили на поезда — и сразу в лагеря. Я хорошо помню: мне было шесть лет, и мы провожали этот белый пароход, который, может быть, и не очень белым был на самом деле. На белом пароходе счастливцы уезжают на родину, а мы — нет, у нас девочки еще маленькие».

Семья приехала в Москву после смерти Сталина в 54-м. Начиналась оттепель.

«Наверное, родителям было очень трудно здесь, но я только об этом могу догадываться. Они никогда не говорили об этом. Я не могу понять, откуда у них это мужество — принимать жизнь такой, какая она есть, и в ней жить так, как ты считаешь нужным. Так же, как в Китае, они строили дом под Москвой, в Пушкине. Только там были возможности, а здесь их не было. Мама и папа и бабушка точно так же создавали дом. Генеральная уборка каждую неделю, натирали полы каждую неделю, только это делали уже не семь слуг, а они сами. Я это хорошо запомнил. Мы можем быть полны сарказма, иронии, юмора, но это не отменяет необходимости каждую неделю натирать полы. Это желание в любых обстоятельствах строить свой мир — оно остается и здесь, в театре. Это наивно, наверное, потому что это утопия — театр-дом. Но если не делать этого, что все бог знает во что превратится».

Ошибка в тексте
Отправить