Как Александр Тимофеевский создавал новую журналистику и что о ней говорил впоследствии

13 апреля 2020 в 12:59
Фотография: Александр Решетилов
Умер Александр Тимофеевский, писатель, журналист, человек, без которого язык наших медиа был бы совсем другим. «Афиша Daily» перепечатывает рассказ Тимофеевского о «Коммерсанте» начала 1990-х из специального номера (и книги) журнала «Афиша», посвященного истории русских медиа.

«Коммерсант» я читал с первого номера. Помню, как в январе 1990 года, выйдя из метро, купил поднадоевшие уже «Московские новости», в которые были вложены какие‑то листки — ну, думаю, агитация. Оказалось, ничего подобного — чистое человеческое счастье. Его сразу же прозвали другой журналистикой. Но другими были вовсе не журналисты, другим было языковое сознание.

Тогда перестройка вступила в стадию маразма, от прогрессистов и консерваторов воротило почти одинаково. Прогрессисты, конечно, были человекообразнее, но такие же стилистически тухлые. При Брежневе хорошо написанная статья строилась как грузинский тост — издалека долго течет река Волга: о чем бы ни шла речь, начинаем с того, что пресс-папье упало со стола. Это — степенная застойная поэтика. Перестройщики ее от­вергли, они шли напролом, они брали криком. И писали так, будто им все время давили на мозоль. И прогрессисты, и консерваторы были истериками, со всех сторон бил барабан. Иногда его откладывали в сторону и нежно перебирали гитарные струны, что было еще тошнотворнее. В 1987 году, к семидесятилетию Октября, прогрессивный журнал «Искусство кино» опубликовал статью прогрессивнейшего Егора Яковлева, она называлась «Интимно о Ленине». Статья начиналась так: «Открываю любимый 52-й том…»

Чтобы все это избыть, одной живой воды было мало, требовалась вода мертвая. Как бы совершенно стертая, обезличенная модель «Коммерсанта» стала вожделенной мертвой водой. Богатейшая речь Максима Соколова, например, с инверсиями цитат была немыслима ни в советских, ни в антисоветских газетах. Для нее был нужен модульный ноль. «Коммерсант» 1990 года такой модульный ноль сотворил. И вдохнул в газетный язык многообразие интонаций. Отдел культуры «Коммерсанта» 1993–1996 годов, в котором критика стала литературой, без товаров и рынков в анамнезе никогда бы не состоялся.

С языковым переворотом, совершенным «Коммерсантом» в 1990–1992 годах, связан другой переворот, сам по себе не менее важный. Все газеты и журналы обращались тогда к разным общностям, к каковым от­носился советский антисоветский человек. Он был пионером, коммунистом, ровесником, работницей или крестьянкой, московским комсомольцем и целым новым миром. В перестройку он вдруг сделался демократом, и хотя для демократов не придумали нового издания, к ним устремились все старые, включая журнал «Коммунист». Все эти общности «Коммерсант» собрал на совок и выкинул в мусор. Он обращался не к общности, а к частному лицу.

«Коммерсант» был газетой несомненно либеральной, но ни к какой либеральной общественности он не взывал. Его аудиторией стал отдельно взятый человек, частное лицо. Отдельно ­взятый человек и есть «господин». Остальные — группы товарищей.

Еженедельный «Коммерсант» 1990–1992 годов — самое важное событие в постсоветской журналистике. Мне тем более легко об этом говорить, что я к нему не имел отношения, будучи его читателем и почитателем, но и только. В «Коммерсант» я пришел в мае 1992 года, уже на излете еженедельника.

В 1990–1992 годах я работал в «Московских новостях» и в «Столице». В «Столице» в конце 1991 года я напечатал несколько статей о прессе, одна из них — «Пузыри земли» — была про «Коммерсант». Володе Яковлеву статья понравилась, и он предложил стать его, как он это называл, личным критиком. Он сказал: «Вы будете читать все издания нашего издательского дома и еженедельно мне писать записки, что в них происходит».

Яковлев тогда создал холдинг — и это слово страшное я впервые услышал от него. В холдинге были разные финансовые люди, которые занимались деньгами: кто‑то русскими деньгами, кто‑то — иностранными. Это было все от меня очень-очень далеко. Я тоже оказался в непонятном холдинге, но мне был поручен понятный контент — и я охотно за него взялся. Во-первых, это была совершенно обожаемая мною газета. Во-вторых, Володя всегда очень щедро платил. Договариваясь со мной, он назвал сумму, раза в четыре большую, чем я получал в «Московских новостях» и в «Столице», вместе взятых. Я с трудом скрывал приятное свое изумление, а он продолжил: «Это на жизнь, а еще мы будем платить вам одну тысячу долларов. Это для накоплений». Одна тысяча долларов тогда была — как сейчас двадцать.

Номер ежедневной газеты «Коммерсантъ» от 6 октября 1992 года

«Коммерсант» 1990-го был историей про язык. Daily 1992-го — история про мир, который тогда созидался усилиями одной газеты. «Как мы нарисуем — так и будет», — говорил Володя, и все происходило по его слову. А рисовали мы респектабельную западную жизнь, как ее понимали московские либеральные мажоры тридцати лет.

Это был идеальный образ Запада, который мог родиться только в мечтательном русском сознании. Ни с каким реальным Западом он не имел ничего общего. Частью этого мира был, например, регламент. В газете его четко прорисовали. Мир состоял из ньюсмейкеров, их отъездов и приездов, назначений и отставок, юбилеев и похорон.

Естественный жизненный цикл подчеркивался, чтобы создать ощущение нормального течения жизни, порядка вещей. Все меняется, и все неизменно — не это ли главный месседж любой респектабельной газеты? И все к лучшему в этом лучшем из миров — тоже позывные респектабельности. Иногда они порождали чепуху. Газета начиналась с рубрики «Что хорошего», ее было очень трудно заполнять. Потом, как у людей, шла экономика, политика, финансы и рынки, сервис, культура, спорт. Общества еще не было, ни в жизни, ни в газетах. Заканчивалось все полосой «Войны, происшествия». Здесь располагалось совокупное «Что плохого», загнанное за Можай, для тех, кто готов расстроиться. Остальные до этого не дочитают.

Daily должна была источать оптимизм, Daily должна была приобщать к иерархии. В рубрике «Кто умер» пять-шесть предложений было посвящено Петрову, который безвременно нас покинул, с добрый десяток строк отведено под Сидорову, скончавшуюся после тяжкой продолжительной болезни, а дальше шло: «Кроме того, умерли…» — и длинный перечень одних фамилий. Я бился в припадке, чтобы убрать это «кроме того, умерли», объясняя, что ранжир здесь неуместен. Но для Володи сама идея упорядочивания, выстраивания иерархии была важнее всего. Если за окном хаос, в газете должен царить порядок.

Первый номер Daily мы делали несколько дней, не выходя с улицы Врубеля. На исходе третьего дня, в пять утра, перед тем как отсылать газету в типографию, Володя позвал нас с Ксенией Пономаревой (тогдашним главным редактором, несомненно, лучшим, если не считать самого Яковлева, за всю историю «Коммерсанта») и торжествующе говорит — придумал эпиграф, поставим над шапкой: «Для тех, кому на Руси жить хорошо». Мы с Пономаревой повалились к нему в ноги: «Отец родной! Ну не губи! Не надо этого!» На дворе осень 1992 года, голод, грязь, разруха. Не надо такого эпиграфа. Уж не помню, что подействовало, но газета вышла без него.

Через пару дней Володя меня вызывает и говорит: «Надо делать презентацию. У меня идея — Тверская улица, она же в форме стола. Закроем всю Тверскую от Белорусского вокзала до Кремля и накроем стол». Похолодев от ужаса, я отвечаю: «Володя! Идея, конечно, гениальная. Но есть только два варианта ее осуществления. Первый вариант: мы делаем презентацию открытой — приходи, любой человек, гостем будешь, ешь-пей от пуза. Это называется Ходынкой. Погибнет много народу. На нас будет, Володя, кровь. Вариант второй: мы делаем презентацию закрытой — и люди из окон жадными очами буравят наш стол, который ломится от выпивки и закусок. Какой вариант выбираем?» «Вечно вы все опошлите», — пробурчал Володя, но от презентации отказался.

Сейчас, спустя двадцать лет, я понимаю, что был не прав. Травестированный эпиграф из Некрасова — почему бы и нет? Страдал только вкус. Не самая великая ценность. Демонстративная бравада, всегда безвкусная, была на месте, ее ждали от Daily, она обеспечивала ей успех. Я, защищая свои представления о прекрасном, выискивал в газете разнообразные малиновые пиджаки и, аккуратно принося их Володе, пригвождал к позорному столбу. Он морщился: «Оставьте вы их в покое, пусть наиграются. Им надо насытиться, через три года они сами выбросят эти игрушки».

Совершеннейший гений газетного дела, Володя работал с читателем таской и лаской. Созидаемый им прекрасный мир в действительности был населен ворами и жуликами, которые были еще чуть-чуть убийцами. Одной из задач газеты было заставить их забыть об этом. Сотворить над ними социальную реабилитацию. Тогда они с благодарностью придут за свежим номером.

Над социальной реабилитацией трудился отдел культуры, ни минуты не догадываясь об этой своей миссии. В какой‑то момент культуре разрешили все: там царила полная, сокрушительная свобода. Обычно вставляемые палки в колеса — будьте ближе к народу — здесь, наоборот, вынули. Задача была прямо противоположная: быть от народа подальше. Чем умнее, чем тоньше и литературнее была культура, тем лучше работала прачечная, обеляя читателя в его собственных глазах.

Но в 1996-м строительство миров кончилось. Газета «Коммерсант-Daily», как она была придумана в 1992 году, сделалась ненужной. «Через три года они сами выбросят свои игрушки», — говорил Володя. И первым сделал это. Daily была единственной мне известной русской газетой влияния, которая зарабатывала огромные деньги. Это был сверхприбыльный, сверхуспешный проект. Там было все в порядке с рекламой. И ничто не предвещало того, что она может кончиться. Но Володя такие вещи животом чувствовал. И стал метаться.

После ухода в 1992 году Ксении Пономаревой, которая громко хлопнула дверью, Володя постоянно менял главного редактора, чтобы все знали, кто работает Лениным. Это была мягкая плановая чехарда. Но в конце 1996-го он сделал резкий жест: убрал Локтева, незадолго до того назначенного исключительно за юность и, казалось бы, надолго, поставив на его место пустейшего Рафа Шакирова, человека среднего возраста, средней комплекции и средних способностей, с круглым, всегда улыбающимся лицом. Такого редакторского Чичикова. На первой же редколлегии в январе 1997-го Раф стал нам ­рассказывать, как мы должны упроститься. И научиться писать нераспространенными предложениями. На этой фразе Максим Соколов, который мирно дремал со мной рядом, проснулся: «****** [Черт побери]! Да это ж всего сложнее! Это как Пушкин писал!..»

Рафова арифметика свое дело делала, газета неуклонно упрощалась, это стало бросаться в глаза. И тогда к бессменному первому заместителю главного редактора при всех главных редакторах Daily Леониду Злотину обратились потанинские люди с предложением выпускать ту газету, которая была раньше. Мол, начальство ваше хочет, чтобы вы портились, а мы, читатели, не хотим. Денег у нас тьма, уходите, спасайтесь, забирайте кого хотите, делайте что хотите. И мы сделали «Русский телеграф».

Нас тогда ушло из «Коммерсанта» человек сорок. Подтянулись разные хорошие люди со стороны, я привел прекрасную Евгению Пищикову, для «Телеграфа» стала регулярно писать Татьяна Толстая. Это была, наверное, лучшая редакция во главе с умнейшим, добрейшим, интеллигентнейшим Злотиным. Первоначально мы планировали делать Daily до Рафа, но этого, слава богу, не вышло. Никакой утопии для новых русских в «Телеграфе» не возникло.

Получилась первая русская газета для буржуазной интеллигенции и интеллигентной буржуазии. Первая и последняя. И она просуществовала чуть больше года — осенью 1998-го, в разгар кризиса, «Телеграф» выходить перестал.

В «Коммерсанте» мы долгие годы на разные лады защищали частное лицо. Но к концу девяностых годов оно больше не нуждалось в защите. Оно вполне в этой жизни освоилось и очень комфортно в ней расположилось.

Все вдруг стало подчиняться ему, беспрерывно потребляющему и чистящему после еды рот. На него работают, за ним ­ухаживают, ищут его внимания. Щетка мягкая, полужесткая, жесткая. Щетка электри­ческая и ультразвуковая. Делаем возвратно-поступательные и вращательные движения. Щетка для языка компакт, удаляет бактериальный налет. Как, ее у вас нет? Немедленно купите! И странно спрашивать: внученька, внученька, почему у тебя такие большие зубы?

Потому. Те базовые культурные цен­ности, которые к частному лицу не имеют отношения, были им слопаны. Они исчезли, растворились, их не стало. И нам ли жаловаться, нам ли сетовать и рыдать? Мир радостного идиотического потребления был вымечтан и создан нами. Мы ему присяг­нули, мы над ним вздыхали, мы его заслужили.