«Все мы умрем»: антрополог Сергей Мохов — о правильном отношении к смерти

25 февраля 2019 в 14:51
Нильс фон Дардель (1889 -1943) "Умирающий денди".
Социальный антрополог и танатолог Сергей Мохов издает микропресс-журнал «Археология русской смерти» и написал книгу «Рождение и смерть похоронной индустрии», а в курсе Института свободных искусств и наук ММУ будет учить других людей критическому отношению к разговорам о смерти. В интервью «Афише Daily» он объясняет, почему эта тема так важна.
Сергей Мохов

Социальный антрополог, стипендиат Oxford Russia Fellowship, автор курса «Смерть и умирание в социальных дисциплинах»

— Расскажите для начала, каким будет ваш курс? Для кого он задумывался?

— Курс максимально интегрирован в структуру новообразованного института. Предполагается, что там студенты занимаются не столько научными исследованиями, сколько культурой в самом широком смысле слова — кино, живописью, кураторскими проектами, книгоизданием и так далее. Поэтому наш курс не ставит перед студентами задачи профессионального выбора темы смерти именно как проблемы исследования.

Курс имеет несколько особенностей. Во-первых, он небольшой: порядка восьми сдвоенных занятий. Каждое занятие — это отдельная тема, отдельное направление в рамках очень большой темы смерти и умирания. Например, на одном занятии это вопросы эвтаназии, на другом — горевания и скорби, на третьем — технологий.

Во-вторых, курс очень интерактивный и состоит не из классических лекций и семинаров, а скорее из воркшопов — это и обсуждения, и попытки сделать небольшие совместные проекты, и какие-то этические задачи. Последнего, кстати, будет очень много.

Я бы сказал, что цель курса — это попытаться выйти за привычные, даже вредные представления о смерти и умирании, например, все то же совершенно бессмысленное и глупое догматическое представление о страхе смерти или табуированности смерти. В этом фокусе цель курса — воспитать в студентах критическое мышление и показать, как с помощью тематики смерти можно говорить и размышлять о современности и актуальных проблемах, максимально продуктивно интегрируя эту тему в самые разные пласты — например, в тему экологии и гендера.

— Почему именно смерть становится сейчас оптикой для обсуждения проблем современности, проблем жизни?

— Курс будет базироваться на моей книге, которая выйдет осенью 2019 года в издательстве «Индивидуум», и там я именно хочу продемонстрировать, как это происходит и почему. В книге я показываю, что за базовыми темами разговора о смерти скрываются вполне старые, укорененные и очень общефилософские вопросы, которые мучают нас не одно столетие: что такое человек, где его границы?

В этом фокусе, например, разговоры про аборт — это разговоры о том, с какого момента «начинается» человек и какие к нему применяются права. Разговоры про вегетативное состояние, искусственное продолжение жизни — это про то, где заканчивается человек. Заканчивается ли он со смертью мозга? Тематика добровольного ухода из жизни, эвтаназии и суицида — это разговоры об автономности человека и границах этой автономности в рамках государств. Может ли человек самостоятельно принимать решение о своей смерти? Тематика паллиативной помощи — это опять же вопросы достоинства и «хорошего умирания», которые должны сопутствовать «человеческому».

Нет ничего удивительного в том, что все эти вещи стали актуальными именно со второй половины XX века. Ведь все они связаны с растущей озабоченностью общества темами прав человека, самой концептуализации и актуализацией «человеческого» — а значит, и того, что с человеком соотносится. Например, та же паллиативная помощь никак не могла возникнуть раньше, потому что в воображении и культуре физическая боль не соотносилась с понятием достоинства и хорошего умирания как естественных прав человека. Кстати, Всемирная организация здравоохранения полагает, что обезболивание — это как раз неотъемлемое право человека.

Тематика горевания и скорби не могла быть такой актуальной, если бы не растущий акцент на индивиде и его эмоциях. Раньше скорбь и горе регулировались ритуалами и религией, а теперь психотерапевтами и группами поддержки. Или та же тема эвтаназии как достойного умирания — именно в XIX веке появляется представление, что джентльмен должен умирать согласно статусу. Например, со спущенными брюками в борделе — это недостойная смерть, так же как и смерть в блевоте от тяжелой болезни. Постепенно это дает идеологическую основу для представлений, что умирание должно сопровождаться некоторыми условиями, уходом. Собственно, через такие действительно базовые штуки и происходит актуализация темы смерти.

Я хочу показать, как критика современности очень умело интегрировала тему смерти и показала, что с ее помощью можно говорить о важных вещах
Сергей Мохов
социальный антрополог

Задача курса не в том, чтобы студенты по его итогам обязательно заняли какую-то определенную позицию. Мне важно, чтобы после этого курса они стали критически относиться к своим эпистемологическим предпосылкам (эпистемология — философско-методологическая дисциплина, исследующая знание. — Прим.ред.), к тому, с чего они стартуют, когда говорят о смерти. Чтобы они научились деконструировать, в хорошем понимании этого слова, смерть и всякие другие вещи, связанные с умиранием. Чтобы они поняли, что тезис о «табуированности смерти» — это конструкция с нулевой познавательной способностью. Кем табуирована? В каком случае? Какая смерть?

— Какой в курсе по death studies может быть интерактив?

— Мы берем реальные кейсы и пытаемся разобраться, о чем здесь вообще идет речь. Есть кейс Джахи Макмат, афроамериканской девочки. Несколько лет назад врачи констатировали у нее смерть мозга, но ее сердце до сих пор продолжает биться, а другие функции поддерживаются с помощью различных аппаратов. Родители Джахи шесть лет боролись за то, чтобы государство признало ее живой, хотя по законам ее родного штатам считается, что она уже умерла (смерть мозга Макмат была констатирована в декабря 2013 года; 22 июня 2018 года у девочки началось внутреннее кровотечение, она была отключена от системы жизнеобеспечения и повторно признана умершей. — Прим. ред.). Родители перевезли ее в соседний штат, в котором смерть мозга не считается смертью человека, если есть религиозные установки против. Мы будем разбирать аргументы каждой из сторон и пытаться обозначить собственную позицию по отношению к этому вопросу.

Таким же образом мы разберем кейс медицинского центра «Мемориал» в Новом Орлеане. Во время урагана Катрина в этом центре были зафиксированы случаи нелегальной эвтаназии: из-за урагана у пациентов отключились аппараты искусственной вентиляции легких, клиника была изолирована, без света и воды. Врачам нужно было срочно решать, что делать в такой ситуации.

Еще мы будем смотреть и разбирать фильмы, поговорим о смерти в искусстве. Обсудим, например, что зомби и живые мертвецы говорят нам о человеке? Почему нашествие зомби — это эпидемия, и как она связана с возникновением СПИДа в восьмидесятых годах и страхом перед ним? Почему в последнее время появилось там много положительных образов вампиров и вурдалаков?

Я хочу, чтобы тематика смерти и умирания не подавалась так топорно, как это делается сейчас. Чтобы она перестала ограничиваться изображением тел, штампами про табу и страх смерти, т. е. про все те вещи, которые, на самом деле, не имеют никакой познавательной или раскрывающей способности. Я бы хотел, чтобы по окончании этого курса люди вышли голодными до нового взгляда и новых идей.

— У одной моей знакомой, которая на всей этой волне заинтересовалась death studies, возникла конкретная проблема. Она прочитала много ваших текстов, пошла в поле и не смогла сделать даже пару исследовательских шагов — со всех сторон тема оказалось очень трудной. С одной стороны — криминализированный похоронный рынок. С другой — общая табуированность темы, о которой с первым встречным скорбящим не поговоришь. Как начинающим исследователям выходить из этой ситуации? На курсе вы будете учить каким-либо прикладным вещам?

— Ни в антропологической, ни в этнографической работе нет никаких готовых инструментов. Западное антропологическое образование предполагает инициацию методом. После четырех-пяти лет учебы вы идете делать свое первое исследование — работать в поле. Многие вещи, которые вам объясняют за кафедрой, невозможно понять без полевой работы. Момент, который может помочь, — это автоэтнографические записи (автоэтнография — метод социальных исследований, при котором исследователь критически изучает собственную биографию. — Прим.ред.). Надеюсь, в этом году выйдет небольшая книжка, треть которой занимает моя автоэтнография, автобиография в какой-то мере. Там я рассказываю о том, как смерть моего деда в момент, когда мне было три года, отразилась на мне и сформировала мой взгляд на смерть. Я понял, что дед очень долгое время после своей смерти существовал рядом со мной, но не физически, а через предметы, которые от него остались. Бабушка долгое время не выкидывала его вещи с охоты, рыбалки, какие-то запчасти от автомобиля. Дед работал на Байконуре, и у него было много увлечений, связанных с космосом — марки, открытки. Я эти вещи постоянно перебирал.

Сейчас я понимаю, что фетишизация этой мертвой материальности очень сильно на мне сказалась и заострила мое внимание к пограничным состояниям между живым и мертвым. Раньше мне всю жизнь казалось, что смерть моего отца, когда мне было уже десять лет, сыграла принципиальную роль в возникновении интереса к этой теме. Но когда я начал писать, я понял, что отец выступает вторым, скажем так, лейтмотивом. А первым — история с бесконечным перебиранием вещей моего мертвого деда.

— Хорошо, могли бы вы тогда описать своего научного врага? Что это за шаблонное представление о смерти, против которого вы боретесь, в том числе с помощью этого курса?

— Вы правильно сказали, существуют некоторые «враги». Прежде всего это различные психоаналитические концепции, которые дисциплинарно захватили поле смерти и протаскивают туда идеи вроде той, что нами движет страх смерти, или что у нас существует некое табу смерти. Они формируют устойчивое представление о том, что смерть намеренно вытесняется из нашей жизни. А это совершенно не так — хотя бы потому, что нельзя в принципе определить, что под этим вытеснением понимается. Да и о какой именно смерти мы говорим? Ведь мы каждый день смотрим боевики, триллеры и сериалы, в которых смерти предостаточно.

Смерть присутствует не только в кино, но и в нашем повседневном опыте. Начиная от каких-то бытовых проявлений до общей технологизации жизни и антивитальности — мусор, смерть животных, технологии и денатурализм. Последнее, кстати, говорит скорее о том, что смерти вокруг даже слишком много, и поэтому сейчас возник такой широкий запрос на экологию, фермерство, веганство и так далее. В общем, утверждение, что смерть вытесняется, неизбежно приводит нас в тупик, оказывается абсолютно бесполезным.

Я предлагаю здесь одно хорошее правило. Если вы утверждаете что-то про смерть, замените слово «смерть» на слово «жизнь» и посмотрите, насколько абсурдным начнет выглядеть ваше утверждение. Говорят «смерть табуирована» — получается «жизнь табуирована». О чем речь? Непонятно. Но за счет их эмоциональной нагруженности люди цепляются за такие высказывания и не идут дальше в своих рассуждениях.

А если говорить о более широком враге, то это, конечно же, все те западные движения, которые говорят о необходимости положительного осознания смерти.

— Да, я как раз хотел узнать, что в этом контексте вы думаете о возникшем в последние годы в Америке движении death positivity (death positivity — движение, призывающее к открытому разговору о смерти и умирании. Самые известные участники движения — Кейтлин Даути и организация The Order of the Good Death. — Прим. ред.)?

— Я думаю, что это отстой. Кто это такие? Ребята, которые ведут несколько достаточно популярных блогов, выпускают книжки, торгуют мерчем. Мне все это нравится, конечно, но у этого движения достаточно простой посыл: похоронная индустрия и наше отношение к смерти неправильны и консервативны. Нам надо быть проще, позитивнее и не бояться наших покойников — ведь все они такие чудесные. Намного лучше весело хоронить их на экологичных похоронах, например.

Одна из популярных блогеров и писателей, Кейтлин Даути (автор книги «Когда дым застилает глаза». — Прим.ред.) раньше работала в крематории, а теперь владеет собственным похоронным агентством. Она читает множество лекций, организует симпозиумы. Даути — это пример самых красноречивых штампов по такой примитивной критике современности. Что она критикует? Капитализм. Она говорит, что похоронные компании — это акулы бизнеса, которые только и заняты тем, чтобы вытянуть из людей последние деньги. Еще она очень топорная и примитивная феминистка и почему-то считает, что только женщины могут знать, как правильно обращаться с мертвыми, ведь они более чувственные и тонкие натуры. Она также выступает за экопохороны и все, что связано с якобы более осознанным отношением к природе. В общем, Даути представляет собой типичный пример человека, который борется за все хорошее против всего плохого.

Однако, во-первых, многие ее утверждение стары как мир и воспроизводят дискурс пятидесятилетней давности. Например, книжку «The American Way to Death» Джессики Митфорд — там написано все ровно то же самое. Во-вторых, она подтасовывает множество фактов, говоря о похоронной индустрии. Там никто никакие миллионы не зарабатывает. Оборот среднего американского похоронного дома чуть меньше миллиона долларов в год, а годовая зарплата его директора составляет 50–60 тысяч долларов в год, что является нижней планкой среднего класса. В-третьих, она говорит о том, что всем нужно позитивно относиться к смерти, но совершенно непонятно, на чем строится это утверждение. С чего вдруг нам всем нужно позитивно говорить о смерти? Смерть, как ни крути, это не очень приятная штука.

Даути — идеолог. Тони Робинсон от смерти. Она считает, что если мы будем говорить о смерти позитивно, то мы перестанем ее бояться и наконец заживем. Так вот, ни хрена мы не заживем. Все мы умрем.

— Как бы вы тогда сами сформулировали, чем ваша собственная позиция и идея курса отличаются от того, что пропагандирует Кейтлин Даути?

— Я считаю, что нет правильного и неправильного разговора о смерти. Существуют разные способы говорить о смерти. И психоаналитический язык имеет право на жизнь, и культурная антропология, и фольклористика. Моя задача через этот курс научить студентов критически относиться ко всем этим разговорам, продуктивно столкнуть их друг с другом. Не надо восхищаться Кейтлин Даути и не надо восхищаться Сергеем Моховым, который тоже говорит про смерть. Сергей Мохов тоже дурачок.

Ищите свой разговор, потому что язык — это одно из немногих, что отличает нас от других существ: привет Иммануилу Канту и Людвигу Витгенштейну. Мы можем познать жизнь и сделать ее видимой только потому, что у нас есть язык. А если бы у нас не было языка, не было способа говорить о смерти, пусть и противоречивого, то мы бы вообще не смогли уловить это как явление, объективировать его, сделать видимым.

— Раз уж мы затронули тему языка, разговоров и общения, то хочу немного уйти в сторону и спросить вас о восприятии смерти в эпоху интернета. Как соцсети меняют наши представления о смерти, о памяти? Вы, например, однажды заметили, что у нас все больше социальных связей, но на похороны приходит все меньше людей.

— Я бы не сказал, что соцсети меняют наше представление о смерти. Здесь нет прямой причинно-следственной связи. Технологии не рождаются из ниоткуда. Всегда есть некая идейная база, которая предшествует их появлению и дальнейшему развитию. Например, мы знаем, что современная медицина не была создана исходя из некоей объективной реальности и ниспослана нам как истина. Нет, она выросла из картезианского дуализма, из представления о двойственной природе человека, из французской диагностики конца XIX века и субъективизации человеческого тела. В этом плане технологии тоже вписываются в современный тренд переосмысления того, чем является человек.

Есть замечательный пример. Репер XXXTentacion умер год назад, но у него продолжают выходить клипы, у него родился ребенок. У нас в России есть Горшок из группы «Король и шут», который продолжает давать концерты в виде голограммы. Я уверен, что что-то похожее будет и с Децлом. Современные технологии размывают необходимость физического присутствия. Горшок уже не нужен, достаточно его голограммы. То же самое и с похоронами: не то что бы на похороны стало ходить меньше людей, просто сейчас вопрос о том, что происходит с мертвым телом, уже не так важен по сравнению с вопросом о том, что происходит с его цифровым аватаром.

Некое publicity, множественная идентичность человека, становится теперь гораздо важнее его материальной оболочки. Мы этого не замечаем, но границы между ними действительно очень быстро пересматриваются. Мы делегируем гаджетам всю нашу физическую активность. Впервые цифровой мир становится чуть важнее, чем наша физическая жизнь. Появляются такие феномены, как скорбь в интернете, полиция скорби, траурные болезни, когда мы подолгу обсуждаем в интернете, как и по кому нужно скорбеть.

Меняется и наше восприятие времени. Мы живем в совершенно другом темпоральном измерении, чем сто лет назад или тем более во времена Средневековья. Если раньше человеку необходима была память как таковая, в виде материальных артефактов, то сейчас это становится ненужным, потому что у нас есть цифровые носители и различные приложения, которые напоминают и показывают, что именно нужно помнить и воспроизводить.

— Один из материалов первого номера «Археологии русской смерти» назывался так: «Почему Death Studies не популярны в России?». Сейчас у журнала уже шесть полноценных выпусков, ваша книга попала в лонг-лист премии Пятигорского и в целом в русскоязычном академическом и культурном пространстве все больше и больше говорят о смерти. Вы ожидали, что death studies станут здесь так популярны?

— Конечно, не ожидал. Я абсолютно не юлил, когда четыре года назад говорил о том, что death studies непопулярны в России. На момент, когда готовился первый выпуск нашего журнала, этой тематикой занимались два с половиной калеки. И в большей степени это была фольклористика — обряды и причитания. Не могу сказать, что за прошедшее время появилась куча новых исследований, направлений и так далее, но я вижу интерес. Подрастает уровень тех материалов, которые люди пишут в наш журнал. Но и журналом все не ограничивается. Оксана Мороз (кандидат культурологии, доцент кафедры культурологии и социальной коммуникации РАНХиГС. — Прим.ред.), например, занялась темой цифровой смерти и всем тем, что связано с digital. Я общаюсь с Катей Печуричко, которая делает Death Café (международная инициатива, в рамках которой горожане обсуждают смерть и свое отношение к ней. — Прим.ред.). В Питере организовали «Deathconf» (неформальная конференция прошла в декабре 2018 года. — Прим. ред.) — читают какие-то тексты, делают доклады.

И все равно мне хочется, чтобы все это было более критически настроенным. Без этого постоянного разговора про табуирование и страх смерти.

— По-вашему, необходимо меньше эстетизации и больше рефлексии?

— Необходимо больше предлагающей рефлексии. Не просто «Все очень плохо, давайте мы неожиданно полюбим смерть». Я ведь совсем не уверен, что всем надо полюбить смерть. Наверное, это не совсем нормально, если бы все хотели говорить о смерти нон-стоп.

Важно, чтобы, осмысляя вопросы смерти и умирания, люди стремились не смерть сделать клевой, а саму жизнь. Это игра вдолгую. Дай бог я сам доживу и скажу, что прошло десять лет после первого номера, и вот как все изменилось. Подождем. Да, с одной стороны, определенная моя заслуга в популяризации этой темы есть. С другой стороны, я прекрасно понимаю, что зернышко упало в благодатную почву. Все это действительно витает в воздухе.

— Как вы сами объясняете для себя эту российскую тягу к хтони?

— Все это окружает нас не просто так. Это такая онтологическая вещь, которую я рассматриваю в своей диссертации и в своих книгах. Я бы не хотел сейчас уходить в долгие объяснения про православную культуру и Советский Союз как ее преемника. Скажу более кратко. В отличие от протестантской, православная культура всегда была очень эсхатологической вещью, нацеленной не на здесь и сейчас, не на улучшение нынешнего положения вещей, а на конец света, на то, что все самое лучшее будет происходить потом, уже после смерти. И все это закрепилось в практиках и даже как-то в визуальном плане. И вот сейчас я вижу, что у думающей молодежи это вызывает серьезные вопросы: никто не хочет воздаяния потом, все хотят жить хорошо здесь и сейчас. Непонимание того, почему этого не происходит, вызывает карнавальную реакцию.

Помню, какой был эффект, когда мы с моим другом Сергеем Простаковым сделали акцию «Экзистенциальная Россия». Сейчас очень популярны сообщества «Эстетика … [глуши]», «Хтонь», «Русская смерть», которые также отражают определенные вопросы к тому, что мы видим вокруг себя. Но предложить что-то кроме карнавализации сейчас трудно, ведь инструментов для политических изменений и собственной реализации осталось не очень много. Только смех как естественная реакция на невозможность оказать влияние на окружающий нас упадок. Так что вопрос о тяге к хтони — это вопрос скорее отсутствия возможностей, чем чего-то еще.