Хопи-энд
Первый фильм Годфри Реджио, вышедший в 1983 году, назывался «Койяанискаци», что на языке индейцев племени хопи означает «жизнь, выведенная из равновесия». Он рассказывал о жизни Северного полушария. В течение полутора часов под музыку Филипа Гласса и без единого слова уничтожались озера и взрывались космические челноки. Во втором фильме Реджио «Повакаци» – «суть жизни» – акцент сместился на третий мир: в течение полутора часов под Гласса и без слов перуанские женщины таскали мешки, бразильские рабочие мыли золото, индейцы отплясывали танцы смерти. Третий фильм Реджио называется «Накойкаци» – «жизнь – это война». Это заключительная часть трилогии «Каци», в которой планете вынесен окончательный диагноз. Накануне московской премьеры «Накойкаци» Михаил БРАШИНСКИЙ побеседовал с Годфри Реджио и попросил дать миру еще один шанс.
– У вас найдется полчаса, чтобы поговорить?
– У меня найдется столько времени, сколько потребуется.
– Мы с вами, кстати, знакомы. Встречались в Ташкенте, в 1988-м, вы там показывали «Повакаци».
– Прекрасно помню. Вы мне тогда раскрыли глаза на муравьедов.
– На муравьедов? Вы уверены? Ну допустим. Вы же, в свою очередь, подробно рассказывали мне о замысле «Накойкаци». Прошло 15 лет. Почему фильм делался так долго?
– Потому что фильмы стоят денег. Чтобы их найти, приходится обращаться либо к ангелам, либо к бизнесу. Идти к бизнесу – это все равно что просить General Motors выпустить машину ручной сборки. Это смешно. Так вот, о фильме. Век, в котором я родился и до конца которого дожил, кажется мне самым монструозным из всех. Если ты обогнешь дерево – это всего лишь несколько шагов. Но если обойдешь вокруг дерева тысячу раз – можно постичь что-то более глубокое. Мои идеи не изменились. Но за тринадцать лет была возможность глубже погрузиться в это безумие.
– Да, но мир за эти годы сильно изменился, и вы, наверное, тоже. Как это отразилось на фильме?
– Мир с еще большей очевидностью стал таким, каким я видел его, когда задумывал фильмы. Еще больше дров подброшено в огонь. Все мои фильмы – о технологии, технологии с большой буквы «Т». Это, возможно, самый неправильно понимаемый феномен нашего времени. Мы продолжаем видеть в технологии нейтральный инструмент, что, на мой взгляд, – безумие. Ничто не нейтрально, особенно технология. Мы не используем ее, мы ею живем. Все существующее находится внутри ее, так что больше нет смысла говорить о воздействии технологии на нашу жизнь – наша жизнь поглощена технологией. Это как новое солнце.
– А как же падение Берлинской стены, новый мировой порядок и все такое?
– Мне кажется, все это – внешнее. Тотальная гегемония технологии над человеческим духом продолжается, если что-то изменилось, то только в еще более монструозную сторону.
– Вы все время употребляете это слово – «монструозный», но что вы имеете в виду?
– Давайте вспомним Гомера. Гомер говорит: в огне – и блеск, и поражение. Эйнштейн говорит: рыба – последняя, кто узнает воду. Если применить это к современности, оба они говорят о технологии, о том, что наша жизнь полностью переплавлена в горниле технологии, будь она капиталистическая, коммунистическая, просвещенная – все одно. Ее правда становится нашей правдой. Это – магия, священнодействие. Мир воспроизводит себя по образу и подобию технологии. Все, что раньше можно было сказать о Боге или о разуме, теперь можно сказать о технологии. У нас нет выбора. Это и есть чудовище, о котором я говорю, – одно слово, одна идея, один путь для всех. Новый технофашизм, символом которого является «голубая планета» – эмблема ООН, этой чисто религиозной организации. Для меня это символ новой формы фашизма, которая обещает свободу, здоровье, долгую жизнь, но несет с собой рабство человеческого духа. Об этом говорил еще Николай Бердяев – у него есть необычайно глубокие идеи на этот счет.
– Относительно насилия: если я правильно понимаю, вы считаете, что его корни – не в человеке, а в обществе?
– То насилие, которое совершается с помощью кнута или пушки, – капля в море по сравнению с насилием посредством новых орудий, созданных нами и живущих собственной, независимой от нас жизнью. Насилие прошлого века достигло неописуемого уровня – в нашем языке нет слов, чтобы его описать. И, конечно, это насилие всегда прикрывается благой целью. Сегодня насилие – это наша судьба. Древние греки говорили, что судьбу невозможно перебороть. Наша судьба – технология. Она холодна, бесчувственна, жестока. Побороть ее можно только путем сопротивления и бунта, познав позитивную ценность отрицания. Это и есть цель искусства. В своих фильмах я пытаюсь укрыться во тьме от слепящего света технологии. В этой темноте рождается шок и трепет – не в смысле военной операции, конечно. Единственный способ превозмочь судьбу – это отчуждение. Иосиф Бродский в своей гениальной книге «Меньше единицы» говорит, что обрести себя можно, только став чужаком на своей земле.
– Вы часто упоминаете русские имена. Это потому, что разговариваете с журналистом из России?
– Нет, меня действительно глубоко затронула душа России. Мой идол в кино – Артавазд Пелешян, армянский документалист, гений. Если я произвожу искры, то он – шаровые молнии. Я изучал Бердяева задолго до того, как впервые подумал о том, чтобы заняться кино. Книга Тарковского «Скульптор времени» для меня гораздо важнее, чем все его фильмы. Бродский стал для меня настоящим откровением. Что тут сказать?
– Что больше всего потрясло вас в самой России?
– «Койяанискаци» в Москве поставили в какой-то гигантский кинотеатр, четыре тысячи мест. Я был потрясен – полный зал. Фильм начался, через десять минут пять человек вышли из зала, через пятнадцать минут – десять человек, потом народ стройно потянулся к выходу. К концу фильма в зале осталась примерно половина.
– Но две тысячи все же остались – это же огромная аудитория…
– Да, но две тысячи вышли. Я такого еще никогда не видел.
– Ваши идеи – довольно мрачные, особенно для Голливуда. Между тем к каждому вашему фильму прикреплено имя голливудской знаменитости, представляющей вас зрителям: в первом фильме это был Коппола, во втором – Коппола и Лукас, теперь – Стивен Содерберг. Зачем им это нужно?
– Содерберг сегодня – часть пантеона, как Коппола и Лукас. Чтобы ублажить их, продюсеры готовы расстаться с парой-тройкой долларов. А зачем это нужно им? Ну… жизнь не всегда полностью рациональна. 19 марта 2000 года в The New York Times было большое интервью со мной, вместо того чтобы говорить о старых фильмах, я рассказал о том, что не могу найти денег на новый. На следующий день мне позвонил Содерберг и сказал, что если я готов, он тоже готов. Он спросил: «Остался ли у вас еще порох, чтобы начать работу?» И я сказал: «Поехали».
– И никаких компромиссов?
– Никаких. Никто не говорил мне – что делать. Единственная цензура заключалась в моих собственных ограниченных возможностях, в лимите времени и денег. Но это – полезная вещь. Свобода – не в отсутствии границ, а в обретении себя внутри их.
– По сравнению с прежними фильмами в новом больше не оригинального, а чужого материала; можно сказать, что фильм создан не кинокамерой, а компьютером. Вы выступаете против технологии, но манипулируете нашими реакциями именно с ее помощью.
– Правильно. В прежних фильмах я имел дело с так называемым реальным миром. Тема «Накойкаци» – не природа, а искусственно созданный образ. Поэтому я переехал на виртуальную натуру, в уже существующие образы, и мучил их, раскрашивал, оживлял, изменял, чтобы представить до тошноты знакомое в новом контексте. В «Накойкаци» есть кадры, на которые наложено до 30 слоев компьютерной обработки, один поверх другого. Все это – во имя создания нового взгляда на икону; не икону Андрея Рублева, а икону глобальной монокультуры, в которой мы живем. Мой фильм – это акт фундаментального иконоборчества.
– Когда-то вы собирались стать монахом. Давали ли вы обет молчания?
– Нет. Я был членом Христианского братства, которое предписывает очень строгие ограничения в личной жизни, но члены братства должны заниматься миссионерской деятельностью. Я 16 месяцев хранил полное молчание на ранней стадии посвящения, обычно же братья молчат после ужина и до завтрака.
– Каково это – молчать?
– Ну… мне было 14 лет, в этом возрасте не особенно рефлексируешь, просто делаешь это – и все. Но это становится частью тебя, просто в силу повторения. Помню, несколько лет назад далай-ламу спросили: какова наиглавнейшая вещь, которая помогает нам расти как личностям? И он – ни секунды не колеблясь и ничего не объясняя – сказал: «Привычка. Следующий вопрос». Когда учишься молчать, учишься раскрывать другие органы чувств, видеть по-новому. Тишина на самом деле – это оглушительный рев, который резонирует в душе.
– Как повлияло 11 сентября на вас и на фильм?
– Если представить себе мишень, я был в девятом круге от яблочка – моя студия находилась в девяти кварталах от Всемирного торгового центра. Самого меня там не было, я уезжал домой в Нью-Мексико, на свадьбу к дочери. Самолеты не летали, я тут же взял напрокат машину и бросился в Нью-Йорк. Это заняло два с половиной дня, у меня еще лодыжка была сломана. В студию, естественно, было не попасть – запретная зона. Я не знал, хватит ли у людей эмоциональных, духовных сил продолжать работу. Неделя ушла на то, чтобы собрать группу; и один из моих сотрудников – он был в страшном шоке, казалось, он просто не переживет этого – сказал мне: теперь мы не можем позволить себе не закончить фильм. Следующие шесть месяцев мы впитывали эту трагедию своими легкими – пары окутывали землю, особенно ночью. Как каннибалы, мы должны были вкушать эту смерть. Это стало частью нашей плоти – как на причастии. Вместе с тем я должен сказать, что это событие – кроха по сравнению с биоцидом и геоцидом, которые совершаются на планете сегодня.
– Вы думаете, Америка сделала правильные выводы из случившегося?
– Нет конечно. Действия моей страны были окрашены крайним высокомерием. Нас просто использовали, использовали наш патриотизм как шоры, чтобы не дать людям проявить свою человечность. И теперь весь мир должен мириться с американским насилием. Для меня это – настоящий терроризм.
– Считаете ли вы себя антиглобалистом?
– Не знаю, стал ли бы я так себя называть, но уверен, что происходит лосанджелизация планеты, и для меня это трагедия. В начале ХХ века в мире было 30 тысяч языков. Сегодня их около 4 тысяч. Между тем население Земли невероятно растет. В начале прошлого века нас было 1,7 миллиарда, сегодня больше 6 миллиардов. Мы приближаемся к точке взрыва. Если нарушаешь законы природы, рано или поздно приходится платить.
– Я спросил об этом потому, что при очевидных антиглобалистских настроениях ваш подход – скорее глобалистский: стремление охватить все явления, темы, конфликты, народы в одном фильме, одним движением камеры. Нет ли здесь противоречия?
– Есть, но вполне сознательное. Если хочешь говорить с человеком, надо говорить на его языке. Язык наших дней – это язык образов. Дух умер. Мы собираемся не в храмах, а в кинотеатрах. Я хочу бороться с огнем огнем же, проникнуть в сосудистую систему Зверя, чтобы вколоть в нее дозу героина, так сказать, произвести вакцинацию. Что такое вакцинация? Ты вводишь в организм ту самую болезнь, которой пытаешься избежать. Мои фильмы – это вакцина.