перейти на мобильную версию сайта
да
нет

Площадь Иличевского

Архив

В издательстве «Время» выходят два романа Александра Иличевского — «Ай-Петри» и «Матисс». Оба оказались в финале премии «Большая книга». Вместе с писателем Лев Данилкин отправился на поиски главной героини «Матисса» — «красивой бомжихи» в оранжевой безрукавке

— А давайте ее найдем, — предлагаю я.

— Давайте. Но с ней тяжело говорить. Можно только посмотреть.

Ну хотя бы посмотреть. Высокая, фигуристая, нестарая, у нее плечевой тик, она подбирает чеки в продуктовых магазинах, чтобы потом считать в столбик, это необходимо ей для развития памяти, она страдает расстройством внимания; однажды, когда она работала в Зоопарке, она спрятала отложенные на съем квартиры деньги в клетке медведицы, а когда та умерла, забыла о них. Любит носить оранжевые жилетки, как у рабочих-путейцев.

Таинственная красивая бомжиха — в которую тайно влюблен главный герой «Матисса», гениальный физик Королев, — курсирует где-то рядом, по Пушкинской, по Пресне, по Садовому, не сама «Надя», конечно, но ее прототип, и я бы дорого отдал, чтобы увидеть эту женщину, без которой не было бы этого романа. По правде говоря, я рассчитываю на что-то вроде очной ставки: она его узнает? как он с ней поздоровается? он — если Королев это он, Иличевский, — правда был тайно влюблен в нее? Интересно, как они познакомились?

Кстати, спрашиваю, а правда, что когда вы оказываетесь в поезде, то обходите весь вагон с предложением сыграть партию в шахматы — в надежде вытянуть из кого-нибудь любопытную историю? Ну как, откуда знаю, у вас же и вычитал про кого-то из героев. «Да, правда; по крайней мере когда мы с отцом ездили в Баку, — Иличевский родился в Сумгаите и провел в Азербайджане все детство, — то всегда возили с собой шахматы — и несколько раз люди даже начинали настораживаться, почему мальчик так любопытен».

«Вообще это такое писательское дело — любопытство». Это правда — теперь уже я пытаюсь разговорить Иличевского, — у меня нет ни одного знакомого писателя, который, сидя где-нибудь в общественном месте, не начинал бы подслушивать чужие разговоры. Иличевский легко ведется. «Это безумно интересно — раз, и, во-вторых, есть еще вариант подсматривания в окна. Этим страдал Гроссман. Липкин вспоминает, как они ходили в районе Беговой, и Липкин содрогался, оттого что Гроссман все время подглядывает в окна полуподвальных квартир». Половина романа «Ай-Петри», между прочим, — это история про то, как герой влюбляется в девушку, хозяйку гигантского волкодава, подглядывая за ней в телескоп.

«Для того чтобы подглядеть жизнь, нужно научиться быть невидимкой. Я в студенческие времена так немножко практиковался: ходил по пасмурной Москве и представлял себе, что я невидимка. Моя задача была в течение 15 минут пройти по Тверской так, чтобы на меня не обратил внимания ни один человек. Мне казалось, что когда наблюдатель растворяется, то чистота эксперимента наивысшая».

* * *

Обычно житель города на воздухе бомжей просто не замечает; и в этом смысле лучшие невидимки — и наблюдатели — как раз бомжи. В этом смысле у «Нади» больше шансов найти нас, чем у нас — ее. Где мы будем ее искать? Максимальная вероятность встретить ее — вечером в районе Пушкинской; степень этой вероятности Иличевский оценивает в тридцать процентов. Герои Иличевского одержимы подсчетами. «Я посчитал, прикинул, сколько же в дельте комаров, исходя из одной штуки на пять литров воздуха. Получилось, что никак не меньше двухсот тысяч тонн — чуть ли не сотня километровых железнодорожных составов прессованных комаров». Очень странное развлечение — нет? «Вполне естественное: если заедают, их нужно осмыслить, а осмыслить можно пересчетом».

Иличевский на самом деле не математик, а физик, специалист по теории твердого тела и теории поля. Сначала он учился в физматшколе имени Колмогорова, затем в так называемой теоретической группе, элитном подразделении физтеха. Как он туда попал? Требовалось сдать неформальный экзамен — теоретический минимум по квантовой механике. Что это значит? Значит, что следовало быть знакомым с третьим томом «Курса теоретической физики» Ландау–Лифшица и знать назубок все задачи, которые там предлагались.

— Ну какие, например?

— Ну, например, задача о квантовых уровнях в сильном и слабом магнитном поле: посчитать двухмерную ситуацию — как располагаются квантовые уровни при условии, что поле слабое и поле сильное.

— Что значит «как располагаются»? Криво, прямо?

— Да нет, не «криво-прямо», а вычислить: если бросить заряженную частицу в двухмерную ситуацию, в плоскость, которая пронизана сильным или слабым магнитным полем, то как зафиксировать ее энергетический уровень в том или ином случае.

* * *

Не надо быть учеником Ландау, чтобы почувствовать, что магнитное поле вокруг Белого дома даже сейчас скорее сильное, чем слабое.

Иличевский был здесь утром 4 октября 1993-го среди зевак, описал это утро в романе и заставил свою Надю ухаживать за народным мемориалом жертвам бойни; но сейчас ее нет ни у памятной баррикады, ни у могилки сгинувшего под омоновскими очередями попа. В ларьке у парка им. Павлика Морозова Иличевский приобретает сигареты, брикет мороженого и кулек слив. Жарко, и по мостовой за писателем тянется белый сгущеночный след.

* * *

«Матисс» — один из самых «московских» романов во всей русской литературе: это целая энциклопедия — причем Москвы потаенной, проигнорированной авторами путеводителей; главы про экспедиции героя в секретное метро, про усадьбу Института теоретической физики в Черемушках, про здание Академии наук, про Пресню могут быть оценены в диапазоне от «захватывающе» до «сенсационно». «Живой» Иличевский не менее неутомимый рассказчик. Где проникнуть в секретное метро? Нет, здесь не получится, но был один такой двор в районе Солянки, помните, в «Брате-2» погоня по подворотням, которая на самом деле — цитата из «Покровских ворот». Вот там. А во-он там, видите, Краснопресненские бани, где на выходе убили Квантришвили. А вот — мы на Малой Грузинской, Иличевский указывает на дом-теремок, Музей им. Тимирязева, — вот здесь происходит первая сцена «Матисса». Первая сцена — это когда главный герой Королев, пока еще «дремлющий», лоботомированный эпохой и неудачными обстоятельствами координатор торгово-закупочной фирмы, ползет в пробке и наблюдает, как мальчишки-беспризорники травят пару бомжей, которые иногда спят у него в подъезде, — Вадю и Надю. Раньше, замечает Иличевский, это был дом Щукина, брата того самого, купца-коллекционера, и именно сюда, в гости, приезжал в 1911 году Матисс. «Матисс» начинается с того места, где был Матисс; в романе, правда, ничего об этом не сказано, там вообще ничего не объясняется: сказано, что Матисс любимый художник главного героя, раз или два ему снятся картины, и однажды он видит человека, похожего на Матисса; все.

* * *

Может быть, когда-то здесь в самом деле брел бомж, поразительно похожий на Пушкина с портрета Кипренского, в сопровождении своей подруги с волосами, кишащими блохами; но сейчас здесь нет никого, кроме писателя с царкосельско-лицейской фамилией. Поехали дальше.

* * *

О чем бы ни рассказывал Иличевский, рано или поздно он съезжает на планирование маршрутов предстоящих путешествий. В первую нашу встречу он собирался в Монголию, во вторую — в Иран, в третью — тоже в Иран, но через Азербайджан и Туркмению, с Каспия. Такое ощущение, что если бы не работа — будущий фигурант учебников литературы служит на радио «Свобода», скромно сообщая о себе, что занимает некую «полутехническую должность», — все эти точки были бы объезжены-обжиты в один присест. «Ты настраиваешься, выставляешь такую антенну интуиции, которая улавливает впереди тебя какие-то провокативные вещи, которые могли бы тебя завести на какие-то смыслы. Я очень долго и регулярно ездил в Астраханскую область — у меня была идея добраться до Каспия. Естественно, я понимал, что добраться невозможно, но не оставлял попытки распутать дельту на байдарках».

— А что значит — невозможно добраться из Волги в Каспийское море?

— Трудно своим ходом. Ну то есть можно воспользоваться прокопанным каналом. А вот чтобы из Ахтубы выйти в море через заповедник… Насыщенность лабиринта такова, что в нем вязнешь всегда, даже при наличии спутникового сопроводительного прибора. Дельта, она живая, она каждый год меняет свою проходимость, там могут меняться направления течения в протоках.

— То есть это поездки в лабиринт?

* * *

Пресню Иличевский называет «московскими Бермудами». Мы оказываемся в самом сердце этой странной местности — на Грузинской площади. Если точнее — напротив обставленной идолами усадьбы Церетели, недалеко от красивого новостроя, подписанного по фасаду «Дом Агаларова»: в общественном туалете Иличевскому надо помыть сливы. «Здесь они очень часто бывают, — указывает он на помойку. — За эти контейнеры дерутся все бомжи Москвы; тут можно найти совершенно фантастические вещи», — говорит он со значением.

Странно: этот сытый центральный район, в котором бомжей должно быть видимо-невидимо, пуст, будто после зачистки. Лезь в эту помойку и ройся — никто тебе слова не скажет.

«Московские Бермуды не столько страшны, сколько таинственны».

* * *

«Что происходит в лабиринте и вообще в пустыне? Топологически все точки охлопываются в одну, то есть ты перемещаешься на большом пространстве и все равно находишься в одном и том же месте. И, соответственно, в этом месте никого, кроме тебя и Бога, нет. И такой ярко выраженный фокус довольно полезен для внутренних экзистенциальных ощущений. Поэтому меня интересуют такие лабиринтные вещи. У меня еще в детстве была мысль, что степень присутствия Бога обратно пропорциональна количеству людей, которые тебя окружают».

Проза Иличевского, собственно, представляет собой нечто в этом роде: она не очень густо населена персонажами, и в ней есть свои духоулавливающие «дельты» — «Матисс», в частности, заканчивается такой; она так же труднопроходима, как дельта Волги, — в ней можно запутаться, она живая, в ней все время что-то меняется, ее каждый раз читаешь по-новому.

«Дельты» вообще занимают Иличевского чрезвычайно. В какой-то момент он сообщает об одной довольно экстравагантней своей затее, по которой можно судить, как устроена у него голова.

В общих чертах дело вот в чем: есть две дельты — Нила и Волги. Обе так или иначе связаны с евреями: в дельте Нила евреи жили в рабстве у фараона, в дельте Волги располагалось хазарское государство. Мысль Иличевского состоит в том, что «можно придумать так называемое отражение. Дельта Волги на севере и дельта Нила на юге. Там хазары занимали господствующее, а в низкой дельте — были в изгнании». Вы хотите перевернуть песочные часы? «Не совсем. Существует геометрический центр, относительно которого можно произвести это преобразование — отразить от севера и юга и повернуть так, чтоб эти две реки совместились. И эта точка вычисляется — банальным делением пополам радиуса между широтами и долготами. У меня была мысль, что эта точка поворота находится где-нибудь на самой глубокой точке Черного моря. А оказалось нет: когда я с помощью Google Earth все это вычислил, выяснилось, что это в Малой Азии в районе Каппадокии. Мне дико хочется там оказаться. Я думаю, это какая-то неслучайная вещь. Такой замысел».

В чем смысл всего этого?
«Все время надо что-то искать».

 

* * *

 

Реконструируемая по текстам биография главных героев — они, как правило, физики-математики, живут на Пресне и склонны к аскетическим практикам и метафизическим спекуляциям — настолько явно напоминает биографию самого Иличевского — и настолько трудно поверить, что все это правда происходило с ним самим, что репертуар вопросов интервьюера катастрофически беден: а такой-то эпизод — это про вас? Это вы работали зазывалой на автобусные экскурсии на Курском вокзале? Это вы продавали в Крыму парфюмерную полынь? Но ведь не может же быть, чтобы вы правда сидели в иранской тюрьме? И вы правда собирались стать бомжом и тренировались — ходили ночевать в подъезде на лестнице? «Дикий колотун по утрам, — как-то неохотно отвечает Иличевский. — Единственное, что спасает, вдруг вам пригодится когда-нибудь, мало ли что, — десять раз очень глубоко втянуть в себя воздух, приседать — и выпрыгивать вверх; только так можно согреться».

— Послушайте, но ведь не может быть, чтобы все, о чем вы пишете, было правдой?

— Разумеется, это не может быть все правдой. Иногда в рассказе достаточно одной пронзительной вещи, которая, будучи прожита человеком, который ее написал, держит на себе, как гвоздь, все остальное. Это такой «гвоздь» правды, который вбивается в общее полотно, и он держит это полотно мертво, никуда оно не денется. Все остальное — повествовательный антураж — может быть выдумано. Но если этот «гвоздь» работает на корневые основы рассказа, то, в общем, вещь состоялась.

* * *

После физтеха Иличевский уезжает в Калифорнию, где работает программистом в Intel. Вернувшись в 1997-м, он перепробовал себя во множестве профессий: страховой агент, сборка компьютеров; однажды он работал в лаборатории, где пытались создать материал, аналогичный по тактильным свойствам человеческому телу. «Представляете — вы садитесь на диван, который абсолютно ничем не отличается от тела?» Долго на этом диване просидеть не удалось; самой продолжительной его деятельностью была работа товарным координатором в одной фирме — полуабсурдная доставка инкрустированных драгкамнями нард в нефтяные городки Западной Сибири, что-то в этом роде. Почти все эти работы так или иначе были «осмыслены» в «Матиссе».

«С другой стороны, невозможно всю жизнь запихивать в роман. Я не переношу дневников, не люблю писать о себе, о том, что происходит со мной. У Льва Николаича Толстого читаем: «Вот купил лес». Ну я тоже могу написать — вот, черт возьми, опять сломалась машина, но толку от этого не прибавится. Или писать какие-то личные преломления. Потому что порой правда жизни бывает самой большой ложью. Жизнь вообще, собственно говоря, если художественно не осмыслена, не существует. Это мысль, которая гнала Пруста по листу».

— Странная для математика мысль.

— Странно, но математика — ничто по сравнению с интуицией, которая, в общем-то, и задействована в писательстве. Надо осмысливать. Порой мне кажется, что, если б я не был писателем, если бы мне некуда было девать свою энергию, я стал бы авантюристом — который компенсирует риск осмыслением, изменением действительности. Писателю тоже очень срочно необходимо изменить мир, а как он это может сделать? Взять и что-то написать. Ну и по мере сил и удачи у него это получится. Это не сразу пришло, но когда я понял, что литература более богата, существеннее, субстанциональнее, чем жизнь, это очень сильно развязало мне руки.

— А что значит — изменить мир? Теологически?

— Да, теологически: исправить мир.

 

* * *

 

Действие «Матисса» очень естественно разворачивается в районе Красной Пресни — топоса, связанного с тремя русскими революциями, 1905, 1991 и 1993 годов: это роман про бунт. Не в смысле пламенные-революционеры: «Бунт внешний ничего не даст. Бунт должен быть внутренним, направленным внутрь, такой силы, чтобы кишки распрямились. Только тогда у нас появится шанс стать собственными детьми — детьми своей мысли, — когда мы решимся стать иными».

Движение романа — исход из метафизического рабства. Сначала Королев как бы умирает, попадает как бы в метафорический ад, в темноту, в слепоту — метро, но выбравшись оттуда, просыпается окончательно, готовится к тому, что у него откроется зрение — и оно открывается, когда вся троица выходит наконец из Москвы: он видит цвет, свет, Бога.

Почему «пробуждение» обязательно предполагает отказ от социального статуса и имущества, радикальную бездомность? Потому что бомжи, по крайней мере такие, как Вадя и Надя в романе, — это люди, которые делают «труд свободы».

Физик, на разрыв аорты рвущийся к Богу, лишь на первый взгляд оксюморонная фигура. «Вообще, я наблюдаю такое явление, что никакой философии, включая теологию, не осталось, осталась одна наука. Потому что в науке открыты совершенно бесконечной красоты и могущественности явления. Достоверность и красота отодвигают все эти сомнительные с теологической точки зрения области, такие как философия, потому что невозможно заниматься наукой — теоретической физикой, например, — обнаруживать там совершенно потрясающие явления и при этом не верить в Бога; это взаимоисключающие состояния…»

— А Гинзбург?

— Гинзбург — это человек, который, в своей последовательности отрицая существование Всевышнего, только достигает того, что утверждает его существование. Делает это совершенно блестяще, и равных ему здесь нет совершенно.

* * *

У Иличевского три, как минимум, написанных романа («Самсон на солнце», «Ай-Петри» и «Матисс») и десятки рассказов; Иличевский второй год попадает в шорт-лист премии «Большая книга» — сначала с «Ай-Петри», теперь с «Матиссом», но собственно книг у него практически не было: на момент подписания номера если он где-то и публиковался, то только в интернете и толстых журналах. Можно по-прежнему проводить его по линии «молодых писателей» — он всего лишь 1970 года рождения, — но, по сути, он уже много лет пишет в стол.

«Да, это такое своего рода безумие, совершенно не безобидное, кстати. Я мало получаю удовольствия от того, что пишу. Письмо для меня — чудовищная мука. Я никакого наслаждения не получаю от этого. Но все равно в результате труд — наслаждение; я наслаждаюсь конечным продуктом — в отличие от процедуры. Это единственное, собственно, что меня движет.  Человек, решившийся писать, должен быть абсолютно бесстрашным. Не бояться ни безумия, ничего. И если у него это бесстрашие есть, тогда все о’кей. Потому что гарантий никто не дает никогда никаких. Вообще».

* * *

— Я несколько раз пытался пересказывать знакомым «Матисса» — про что роман. Про бомжей? Ну разве что формально. Про сумасшедшего физика? Да, но неточно совсем, не то. Ведь что, собственно, там происходит: герои, троица бомжей, двое «настоящих» и один «названый», вырываются из Москвы и пешком бредут в Крым или даже в Иерусалим — медленно, с долгими остановками, в час по чайной ложке пьют пространства, которые настолько насыщены, что в конце концов просто поглощают героев, те как бы растворяются в страшно густом, насыщенном цветами пейзаже. И как-то получается, что проще всего, если в одной фразе, сказать — про то, какая Россия прекрасная; нет?

— Да, например, так. Про «Матисса» я могу сказать, что это роман про человека, про время и про страну. У меня была мысль такая: если человека в нашей стране лишить всего, если обрубить, попрать все на свете, то ему что останется? Ему останется — ландшафт. Я могу указать несколько точек в нашей стране, где можно просто сидеть и погибать от красоты. И если этот человек сумеет себя, свою душу в этом ландшафте взрастить, то он будет себя замечательно чувствовать и останется человеком. Поэтому, собственно говоря, человек — это глаз, наблюдающий ландшафт и путем зрения взращивающий душу. Это состояние очень благодатное.

— Считается ведь, что ландшафт — это в Англии, а русский пейзаж бесконечно однообразен, что в России, собственно, и нет «ландшафта».

— Считается! Это как считается. Поезжайте в Тарусу, встаньте у церкви и окиньте взглядом эту излучину, вместе с этим заливным лугом и домишками… Ландшафт ландшафту рознь. Не знаю. Что касается ландшафта страны — не все можно изобразить; все способы изображения, которые у нас есть — фотография, пейзаж, — это вещи, которые не вполне могут показать, что там есть на самом деле. Нужен глаз, нужен человек, для того чтобы это видеть. Более того, нужно не только смотреть, нужно там жить; нужна непрерывность обзор, вживание в ландшафт и в конечном счете растворение в ландшафте. Человек, растворяясь в ландшафте, посредством того, что он наблюдает, собственно, занимается оплодотворением этого ландшафта. Это немножко пафосно, но так и есть.

 

* * *

 

Боковым зрением — мы шагаем по какому-то тихому пресненскому закоулку — я замечаю, как, не останавливаясь, Иличевский оставляет пакет со сливами — там осталось больше половины — на какой-то приступочке. Фраза из романа: «Это яблоко он не съел, положил в карман, а потом оставил на подоконнике в зале ожидания. Вадя имел такую привычку и Надю потом научил: оставлять чего-нибудь съестного в аккуратном месте — так он делился. С кем? Не то с людьми, не то с Богом — он не понимал, но делился. По закону».

 

* * *

 

— «Матисс» в названии — это потому, что Матисс — художник цвета и, соответственно, история про зрение, про цвет? Про то, что Королев узрел?

— Да, это история про цвет, свет, про творящий цвет. В детстве мне казалось, что самое худшее, что может произойти с человеком, это слепота; раз человек не видит, он не существует. Зрение художника — это творящий свет. Видишь — значит, ты творишь. Матисс вообще мой любимый художник, я, еще не умея разговаривать, открыл у родителей альбом Матисса, и у меня такое ощущение, что я превратился в художника, открылся тайный зрачок.

 

* * *

 

Чем ближе к финалу, тем меньше событий регистрируется в «Матиссе». Характеры героев уже очерчены, те, кто имел шанс изменить себя, уже сделали это, судьбы перестают быть существенными. Важно лишь то, что они теперь зрячие, они обретают то, что Иличевский называет «хищное зрение». Роман затопляют пейзажи — необычайно пронзительные; и это не игра автора литературными мускулами, но собственно результат его труда, отжатый сок романа, страна в чистом виде, квинтэссенция того, чем она является. Их бы надо цитировать страницами, такие они красивые.

— Левитан ведь ни разу в романе и не назван, кажется; но явно эта фигура разыграна в романе.

— Да, это фигура умолчания романа. Все пейзажи — его. Правда, я не вполне уверен, что Левитан мог бы изображать домишки — ну да…

— То есть противопоставления «Матисс vs Левитан» нет? Это как бы два типа зрения?

— Да, никакого противопоставления. Два типа зрения, два демиурга, творца, которые проходят через роман. Левитан жутко интересная фигура.

— А у вас с Левитаном — что?

— Совершенно неясная, невыявленная фигура. Мальчик из бедной еврейской семьи, еврей, лучше всех понявший русский пейзаж… По-видимому, то, что русским сказать тяжело, то ему… Учитель его — такая критическая фигура для русского пейзажа, как Саврасов, — со всем ужасом жизни, пьянством, чем угодно. Левитан был награжден, во-первых, дикой страстью творения, а во-вторых, дикой депрессией. Он умер в 40 лет. Он был человек еврейской культуры, неассимилировавший или ассимилировавший в пустоте — но тем не менее что-то его гложило. У меня нет мысли, что это какая-то еврейская идея умолчания, но, собственно, эта тоска — я домысливаю немножко, — она была тоска по Богу. Потому что если ты родился с генами человека, который предназначен служить Богу, но ты при этом ассимилировал, растворился в чуждой тебе культуре — а может быть, и не чуждой, — то осталась некая страсть. И эта страсть — к Богу, — она была вложена в страсть к творению. И не просто к творению, а страсть к творению ландшафта. То есть это оплодотворяющее зрение.

Я вообще считаю, что прозой надо думать, проза, которую состоит из готовых формулировок, сразу можно выбрасы… Смотрите! Смотрите же! Вот она!

 

* * *

 

Узкий силуэт, вид сзади. Одежда подобрана таким образом, чтобы не акцентировать половые признаки, но это женщина. Из-под платка выбиваются серые космы, нижние конечности обтянуты ватными рейтузами, чоботы зимние, без шнурков. Оранжевая жилетка. У нее плечевой тик, рука дергается, шелестит помоечный пакет. Чтобы заглянуть ей в лицо, нам приходится нагонять ее. Жалкая и инфернальная, воплощение предельного убожества и абсолютной свободы — как это так, все одновременно? Сейчас, сейчас, еще несколько шагов.

Резко оборачиваюсь, смотрю на это существо, потом на Иличевского, потом опять на нее — и понимаю непреложно: что бы ни говорил мне этот писатель, каким бы гениальным зрением он ни обладал и какие бы иерусалимы ни сулил — иногда слепота имеет свои преимущества.

Ошибка в тексте
Отправить