Майкл Каннингем «Когда дело доходит до красоты, я становлюсь проституткой»
Выходит «Начинается ночь» — новый роман автора «Часов» про галериста, который, отчаявшись найти красоту в современном искусстве, внезапно находит ее в младшем брате жены. «Афиша» поговорила с Каннингемом про красоту, гомосексуализм и гендерный подход к написанию романов.
— В романе «Начинается ночь» есть практически прямые отсылки к «Смерти в Венеции» Томаса Манна. Он изначально и был задуман, как парафраз?
— Со «Смертью в Венеции» вышла смешная история — я прочитал ее несколько лет назад, много о ней думал, а потом забыл. Потом начал писать роман, ориентируясь скорее на греческие трагедии — то, как греки представляли себе отношения между взрослыми мужчинами и молодыми... ну вы понимаете. И вдруг, когда дошел до середины, понял: черт побери! Да это же Томас Манн! Так часто бывает — когда прочитал что-то, что тебя затронуло, это так в голове и остается. А потом ты совершенно подсознательно это повторяешь, будучи в полной уверенности, что придумал сам. Конечно, когда я понял, что получается парафраз «Смерти в Венеции», то решил, что было бы глупо продолжать в том же духе и не делать прямых отсылок. По крайней мере, нечестно по отношению к Томасу Манну, а то какой-то постмодернизм получается.
— Ну вас же и считают писателем-постмодернистом.
— Наверное. Но мне вообще кажется, что сейчас постмодернизм возвращается, — все стали писать сложные 700-страничные тома, с огромным количеством интертекста, миллионом персонажей, перерабатывая разом все слои культуры. Наступила эра больших книг, по крайней мере, в американской литературе.
— При этом ваша проза как раз далека от американской, по крайней мере, если судить по психологизму.
— Да, я, в общем, аномалия для Америки. Американская проза очень расчетливая, очень независимая и слишком ироничная. Ее не особо трогает жизнь персонажей, а гораздо больше беспокоит собственная структура. Я учился у Толстого, и поэтому в таких случаях люблю говорить, что я русский писатель, который по ошибке родился в Америке.
«Я могу выкинуть кого-то на улицу, а потом подумать: «Ой, не стоило так делать»
— Но ваши романы тоже выглядят очень расчетливо — в них же каждая деталь или, например, песня очень тесно связаны с сюжетом.
— Вот Набоков рисовал для каждого своего романа план. У меня такого нет, мне кажется, если бы у меня был план, им бы дело и ограничилось. Я бы ни разу в жизни не дописал ни одной книги. Я начинаю с персонажей, потом придумываю обстоятельства, но никогда не знаю, чем все это закончится. Мне нравится, когда роман сам ищет путь, потому что когда знаешь, как он закончится, персонажи превращаются в наемных работников, чья задача — дойти до финальной точки. Поэтому я так долго пишу — я разрешаю своим персонажам ошибаться. То есть я могу выкинуть кого-то на улицу, а потом подумать: «Ой, не стоило так делать». И двадцать страниц полетели в окно. Это мой метод.
— Вы как-то говорили, что ваш метод — всегда писать по предложению в день.
Обложка книги в оригинале
— Иногда я пишу много предложений! Но это правда, более того, это касается любого известного мне писателя. Сегодня у тебя есть настроение, завтра не очень, а послезавтра вообще лень и хочется все бросить. И вот в те дни, когда совсем лень, я заставляю себя писать одно предложение — пусть ужасное, но хоть какое. Это же постоянная работа, ты должен все время оставаться в контакте с тем, что делаешь. Потому что главный фокус писателя — всегда верить, что твоя выдуманная история для тебя реальна. И это очень помогает — верить в собственные иллюзии. Кроме того, меня очень беспокоит поиск красоты — когда дело доходит до нее, я становлюсь проституткой. Я всегда думаю, как придать красоту простым вещам. Обнаружить ее в автобусной остановке, пакете, который кружит ветер. Надо сказать, что такая стариковская романтика крайне непопулярна в Америке, но даже если так — я согласен, я старый и пошлый. Но романтик.
— У вас в романе у Питера очень сложные отношения с красотой...
— ...но при этом он занимается искусством. Это странно, но вполне естественно — искусство сейчас превратилось в большой бизнес. Красота может покупаться и продаваться — как нефть или недвижимость, и в этом отчасти причина кризиса Питера. Ему приходится торговать красотой, как нефтью.
— То есть он в нее не верит?
— Скажем так, он потерял в нее веру. Он устал от неискреннего и пустого искусства, красоты, лишенной эмоций. Ему хочется найти что-то большее, чем то, что можно покупать и продавать. И он находит — в Миззи.
— Что тоже приводит его к душевному кризису.
— Ну, я же не зря противопоставляю его Гэтсби. Гэтсби посвятил всю свою жизнь одной страсти, и хоть это и не сработало, но сделало его великим, в каком-то смысле. А Питер понимает, что его любовь к Миззи совсем не такая, и по сравнению с Гэтсби он — ничтожество. Он таким образом раскрывается — и это тоже часть его трагедии. А совсем не то, что ему нравится мужчина.
— Да, там есть момент, когда он спрашивает: «Как можно любить другого мужчину и при этом не быть геем?» И получает ответ: «Да легко».
— Потому что человеческая сексуальность — очень сложная штука. И делить людей на геев и негеев — это страшно примитивный подход. В смысле, может, у кого-то было нездоровое увлечение в колледже своим соседом или вы внезапно поймете, что вас влечет к своему другу. Это не значит, что у вас какие-то проблемы, просто иногда сексуальность выходит за свои рамки. Люди гораздо сложнее. «Часы», например, про это же.
— Вас уже наверное миллион раз об этом спрашивали, но все-таки — вам нравится экранизация «Часов»?
— Как ни странно, да. И это делает меня одним из немногих живых писателей, которые вполне довольны голливудской интерпретацией своей книги. Я не участвовал в сценарии — его полностью написал Дэвид Хэр — великий английский драматург. Но мы пару раз встречались, и я даже давал какие-то советы. Хотя это было необязательно, если ты продаешь книгу — то все, до свидания, будь готов к тому, что никто не обязан с тобой после этого разговаривать.
«Хемингуэй пишет, как трансвестит. Как женщина, которая пытается писать, как мужчина.»
— Это же, наверное, чудовищно — вы написали что-то, имея полное представление о том, как это должно выглядеть. А тут на ваших глазах вашу же работу перекраивают, превращая во что-то совсем чужое.
— Там многое потерялось, конечно, но что-то и нашлось, скажем так. Теряется язык, теряется твое отношение к героям. Я не знаю, насколько хорошо вы помните фильм, но там есть, например, момент, когда Николь Кидман — Вирджиния Вулф — целует свою сестру, жадно так, как вампир, словно пытаясь высосать из нее жизнь. Так не должно быть, тем более с Вирджинией Вулф у меня особые отношения.
— В смысле?
Обложка русского издания
— Вирджиния Вулф была первым великим писателем, которого я прочитал. Я жил в Лос-Анджелесе, был маленьким, самоуверенным и глупым, и вдруг мне попалась ее книга. И тогда я понял, что может сделать язык, что означают слова «великая книга». Это было как первый поцелуй — после ты целуешь много разных людей, но никогда так, как в первый раз. Вирджиния Вулф научила меня читать и превратила в писателя, именно такого, какой я есть. Попадись мне тогда кто-нибудь другой, мой творческий метод точно был бы другим.
— Есть, кстати, теория, что Вирджиния Вулф пишет, как мужчина, а Марсель Пруст — как женщина.
— Ха-ха! Про Пруста согласен, а вот кто пишет, как мужчина, я, кстати, не задумывался. Хотя, Вирджиния Вулф утверждает, насколько неважно все, что делает женщина... О, мне кажется, Джойс пишет, как мужчина!
— Хемингуэй еще, например.
— Хемингуэй пишет, как трансвестит. Как женщина, которая пытается писать, как мужчина.
— К разговору про творческий метод — какими бы ни были ваши романы, в конце концов вы все равно остаетесь певцом печали и тоски.
— Очень важно, что все мои книги хорошо заканчиваются. И, хоть героям и приходится пережить сложные обстоятельства, я всегда даю им шанс спастись. Жизнь тоже когда-то заканчивается, и конец не должен выглядеть дешево. Я очень оптимистичный писатель, потому что верю, что надежда есть всегда. А если ее нет, то не стоит писать романы.