перейти на мобильную версию сайта
да
нет

Авдотья Смирнова и Федор Бондарчук «Иногда, впрочем, параллельно хочется удавиться»

Выходят «2 дня» Авдотьи Смирновой — романтическая комедия, где Федор Бондарчук и Ксения Раппопорт играют чиновника и сотрудницу дома-музея, которые полюбили друг друга. Роман Волобуев узнал у режиссера и артиста, бывает ли так на самом деле

Архив

— Вы второй раз начинаете снимать про любовь, а в итоге в нее вмешивается какой-то параллельный конфликт. В «Связи» было не­допонимание между Москвой и Петербургом, тут — чиновник и музейная интеллигентка. ­Почему так?
Смирнова: Да много почему. Я, кстати, не готова согласиться, что «Связь» — это про противостояние Москва–Петербург, я его там не вижу. Мне просто было нужно, чтоб они жили в разных городах и могли правдоподобно познакомиться.

— Я к тому, что про героев «Мужчины и женщины» мы даже не помним, кем они работают и работают ли вообще.
Смирнова: Потому что в «Мужчине и женщине» и так понятно, кто есть кто, — по тому, как лю­ди одеты, как говорят. А у нас социальные страты между собой плохо коммуницируют. У них даже язык разный, в буквальном смысле. Я это много раз рассказывала, но я не должна была снимать эту картину. Был сценарий, заказанный нам с Аней Пармас для другого режиссера, — романтическая комедия с двумя звездами, одна из которых обя­зательно Раппопорт. А Федька после «Связи» три года за мной ходил и требовал, чтоб я написала на него любовь и тоже — именно с Раппопорт. О том, кем они работают, мы стали себя спрашивать позже.

— Это вообще проблема — в русском кино с трудом придумываются правдоподобные профессии.
Смирнова: У меня нет такой проблемы. Проблема была конкретно в Бондарчуке, кого именно он может сыграть. Сейчас-то я убеждена, что он может играть кого угодно, но тогда это было не так очевидно. К тому же был момент, когда Федор снялся в рекламе Росгосстраха — и в итоге он был везде: в телевизоре, на билбордах, и было понятно, что таксистом он быть уже не может. И мы придумали чиновника. А романтическая комедия — такой же жесткий жанр, как триллер или фильм ужасов, — по законам в начале должно быть противостояние героев. И если отсчитать совсем антагонистическую, полярную точку от чиновника — получается как раз интеллигенция. Музейная интеллигенция — как квинтэссенция сословия. А поскольку предыдущую картину я снимала в музее-усадьбе — ну и в силу разных биографических обстоятельств, — я музейный мир довольно хорошо знаю. И очень люблю музейщиков. Кроме того, последние 30 лет в российском ки­но интеллигенция как социальная среда просто не существует. Все, что вы вспомните, — «Осенний марафон», «Полеты во сне и наяву» — это было бог знает когда. А с тех пор… Как будто все эти люди куда-то делись.

— А они не делись, вы считаете?
Смирнова: Да неправда это, совершенно это не так. Защищаются же диссертации, пишутся книги молодыми людьми, рисуются картины, кто это все делает? Естественно, у каждого поколения свой язык и свои какие-то коды. Но это сословие, сколько его ни истребляй и соблазняй, оно не девается никуда. Оно истончается, безуслов­но. Но вот я сейчас на «Кинофоруме», где были ребята со всей страны, которые делают любительское кино, проводила время с молодым человеком: ему 27 лет, другое поколение совсем, при этом человек знает пять языков, и мы обсуждали, кто лучше переводил Пруста — Франковский или Любимов. Работает при этом на телевидении. Вот оно. Никуда не делось. Оно есть.

— Интеллектуалы есть, наверное, но думаю, они первые вам скажут, что они не интеллигенты. Интеллигенция — в том не переводящемся ни на один язык русском смысле — все-таки, кажется, следующего ее поколения не будет.
Смирнова: Просто интеллигенция совершенно жутчайшим образом влипла в истерический либеральный дискурс 90-х годов. Это слово ста­ло ругательным, его люди стали стесняться, еще 10 лет назад я бы сама фыркнула. И это неприятие стало сейчас общим местом. А раз это стало общим местом, я вам официально заявляю, что я — интеллигенция. Я сама себя ею назначаю и совершенно не собираюсь этого стесняться.

— И фильм у вас, очень грубо говоря, про роман интеллигенции и власти, верно?
Смирнова: В социальном смысле — да, наверное, да. Вообще это интересная возможность — в легкой жанровой истории попробовать высказать соображения, которые для меня существенны. Они достаточно банальны. Что власть нам не с Марса прислана. И интеллигенция тоже не диверсионным образом заброшена с парашю­тами. И в анамнезе у нас одни и те же колготки и бантики в детском саду. И сандалии из танковой брони.

— А помимо общего советского детства разве есть хоть еще что-то?
Смирнова: Русская литература. У нас же вооб­ще больше ничего нет. Русская литература XIX ве­ка и Гагарин — это все, что мы можем предъявить внешнему миру. Потому что паровоз придумали не братья Черепановы. Увы. Понимаете, я знаю людей из того мира и из другого. Негодяев хватает и там и там. И болванов.

— Болванов среди интеллигенции, наверное, больше. Во власти все-таки, чтоб выжить, требуется какой-то практический ум, смекалка.
Смирнова: А во власти, соответственно, ­больше негодяев. И это взаимное презрение… Я слышала много претензий и с той и с другой стороны. И как существо любопытное и, в общем, абсолютно беспринципное, я могу отчасти проникнуться и той и другой логикой. Другое дело — то, что я выбираю для себя, я выбираю не по ­этическим, а по эстетическим соображениям, с точки зрения того, что моя подруга Меглинская называет красотой рисунка жизни. Это, наверное, эстетский подход. Но я не могу презентовать себя как моралиста. Раньше я очень этим увлекалась, но с возрастом проходит. Моя теория — она не без сентиментальности, но почему бы и нет: что каждого человека можно окликнуть. И если правильно окликнуть, он отзовется. Беда в том, что мы совершенно отучились окликать друг друга.

— Так некоторых не хочется окликать. Пусть будут. Иногда увидишь поющего Путина, умилишься на минутку, потому что что-то челове­ческое заметил, но в целом…
Смирнова: Заметить можно в любом. Другое дело — это не есть оправдание ни одной из пакостей, которые они делают. Вместе с тем представлять, что они эти пакости делают исключительно по причине своей инфернальной природы, тоже глупо. Исчадия ада встречаются. И я даже парочку видела. Но они встречаются редко, так же как и чистые праведники.

— Ну да, и Буш, которому по всему миру рога рисуют, вблизи наверняка очень трогательный.
Смирнова: А наши парни покруче Буша бу­дут — в плане рогов. А вообще то, что меня сейчас все мучают по поводу образа власти в фильме, — это сила харизмы Федора Сергеевича Бондарчука. Потому что представителей власти в картине трое. И на человека из них похож ­только Федин герой. Губернатор — просто жи­вотное, министр достаточно инфернальный…

— Да, он у вас еще красным подсвечен.
Смирнова: …а интеллигенция целиком состоит из хороших людей. И действие все происходит в интеллигентском мире. Идея вообще была в том, что он влюбляется не просто в бабу, а в этот мир. Он неожиданно для себя видит там людей. Ехал к хомячкам, а у них есть, оказывается, чувство собственного достоинства. Они могут встать и уйти из-за стола — в том мире, откуда он, так не делают. И сам он не встает из-за стола, пока министр не позволит.

— То есть он сталкивается с азбучным опре­делением интеллигента, для которого какие-то довольно иллюзорные императивы — мораль­ный, культурный — важней более практических вещей.
Смирнова: Это как когда д'Артаньян выходит от Ришелье и испытывает приступ малодушия, готовый вернуться, но, как там написано, «серь­езное и суровое лицо Атоса внезапно предстало перед его мысленным взором». И это его оста­навливает. И те люди, о которых мы говорим, это те, у кого есть этот внутренний Атос. Во власти людей с внутренним Атосом не остается. Он там погибает первый, весь этот их бесконечный тактический позиционный балет его благополучно губит. А другие люди в это время сидят в музеях на мизерных зарплатах и пытаются все это со­хранить — при этом неизвестно для кого. И они, на мой взгляд, просто герои. Притом что среди них полно сумасшедших, самодуров, истеричных, несчастных женщин. Но вообще нации неплохо бы перед ними устыдиться.

— Но вот эти рефлексии, тяга к интеллигентским идеалам — вы правда думаете, они у власти есть?
Смирнова: Я встречала людей, у которых это есть. Это обычно люди из старого демокра­тического призыва, которые сели на какие-то синекуры…

— Нет, это понятно: они начинали как бор­цы, потом как-то растворились в среде, но вот эффективные парни нового призыва…
Смирнова: Предположение, что эти ребята все нелюди, представляется мне… с одной стороны, очень правдоподобным — и одновременно совершенно нереалистичным. Потому что так не бывает. Мой друг Захар Прилепин, когда посмотрел картину…

— О, я представляю себе.
Смирнова: Да, он страшно распереживался, я думала, он меня задушит.

— Обязательно! Вы очеловечиваете зверя! Какая любовь? Какая романтика? Коктейли Молотова!
Смирнова: Но я все-таки старше Захара, ­по­тому мне уже не кажется, что там одни упыри. Смотрите, всеми нами любимый фильм «Сем­надцать мгновений весны» — в чем его секрет? Один из многих. Там фашистская верхушка показана как живые люди… Вспомните этого Шелленберга, этого Мюллера… Поэтому за ними интересно следить. За живым человеком хочется наблюдать, за схемой — нет.

— И все-таки. Вам не кажется, что Федор, при очень подходящем отрицательном обаянии, слишком человечный? Он сам же мечется между «Единой Россией» и какой-то внезапной фрондой типа «Обитаемого острова». Эти парни более сфокусированные.
Смирнова: Это вы ему скажите.

(Входит закопченный Бондарчук, приехавший со съемок «Сталинграда».)

— Федор, мы тут говорим про то, как Авдотья Андреевна обеляет власть. Вы много встречали крупных чиновников с такими метаниями и рефлексиями, которые у вас происходят в картине?
Бондарчук: Нет, не много. Вообще, я не могу показать вам на человека с таким же характером, с похожим поворотом судьбы и сказать: вот он прототип, вот его отражение. Получается, мы сняли утопию, потому что таких людей не бывает. Я их не встречал. Но я могу рассказать пару моментов. Это не цельный образ, не целый человек, но какие-то детали, грани… И представить себе ситуацию, в которой внутренний мир успешного чиновника может вдруг перекорежить, я тоже могу. Под влиянием алкоголя на российской почве — однозначно. Была тому масса примеров, я сейчас конкретно не вспомню, но какие-то губернские истории — когда чудаковатые большие начальники ударялись в идеализм и начинали помогать всему миру именно под влиянием алкоголя. Хотя все списать на алкоголь — это, конечно, обидно как-то за страну и за себя в ней.

— Ну нет, алкоголь в людях часто будит человеческое.
Бондарчук: В коротком промежутке перед ­жи­вотным. Там же так и было: люди то начинали раздавать деньги или собственноручно ремонтировать детские дома, то выходили с двустволкой разгонять армянские рынки.

— Но у вас он все-таки в запой от смущения уходит, так что алкоголь тут не первичен.
Смирнова: Мы на самом деле ему придумали биографию лет с 12.
Бондарчук: И там масса всего. Важно, что он маменькин сынок, ну, отчасти. И что он не мечтал быть чиновником. Так получилось. Он, скорее, мечтал закончить МГИМО с возможностью схавать всю эту комсомольскую шнягу в серых костюмах и в результате оказаться… в идеале — в «Совэкспортфильме» в Индии. Ну или советником посольства, вторым секретарем в капстране — но это хуже. А лучше — от греха подальше, тоже с КГБ, но в дружественной стране и при кино. Это такая максимально демократическая номенклатурная мечта. Главное, чтоб подальше от совка.

— А потом все поменялось и он попал в министерство?
Бондарчук: Да. Образование хорошее, языки знает блестяще. Все крыло песковское (имеется в виду Дмитрий Песков, пресс-секретарь Путина. — Прим. ред.) — оно такое, все его товарищество студенческое. Там много японоведов, это были ребята, которые ходили в таких же вот «конверсах», как у вас, с пластинками Jethro Tull и Jefferson ­Airplane, и они говорили иностранными словами и совершенно не собирались здесь жить, не было у них этого в планах. Вот это сообщество мидовских детей, оно такое на самом деле.

 

Фотография: Георгий Рубчинский

 

 

— И все-таки. Антропология власти — это очень интересно, и про это очень хочется смотреть фильмы. Но у вас лав-стори. Там есть во что влюбиться?
Смирнова: Ну романтическая комедия — это всегда сказка. Я считаю, в моей картине есть только одна неправда. Она глобальная, но она одна, и она там спрятана. Заключается она в том, что эти мальчики не влюбляются в таких девочек. У меня вообще есть большие сомнения насчет того, способны ли они влюбляться: потому что там отмирают очень многие человеческие функции, в том разреженном воздухе, в котором они существуют. С другой стороны — там довольно внятно обозначена позиция автора, которая состоит в том, что никакого будущего у этого романа нет.
Бондарчук: Ну они могут жить-поживать какое-то время, но то, что мы точно им спрогнозировали, что максимум через два года разбегутся окончательно и бесповоротно, это факт.
Смирнова: Ну есть разные варианты: или он ее поломает — и она начнет лечиться от депрессии…
Бондарчук: Раппопорт считает, что она не сломается.
Смирнова: Уйдет в религию… Начнет заниматься какой-то истерической благотворительностью…

— То есть вы тут расходитесь во мнениях.
Смирнова: При этом сходимся на том, что ничего хорошего не выйдет. Самый большой оптимист у нас — Федор Сергеевич, но и он тоже…
Бондарчук: Мы оба по мере сил защищали своих персонажей.

— Но вот ваш персонаж — при всем лоске он же трус как минимум.
Бондарчук: Да. Вообще у нас была абсолютно врачебная практика, когда происходило раз­деление актера и персонажа. Когда ты можешь взять чашку как Бондарчук, а можешь — как Дроздов. И это заслуга Андреевны — репетиционный период, в котором произошло это разделение Бондарчука и Дроздова; мероприятие было довольно противное, зато потом было страшно комфортно, поскольку ты совершенно дистанцируешься от персонажа. Удивительно было, когда в этот микрокосм, который у нас организовался, пришла Раппопорт, увидела, чем мы занимаемся, и в ужасе говорит: «Вы уверены, что мы про все это должны сейчас говорить?»
Смирнова: Да, если это не разделить — можно, конечно, использовать чужую органику, но с главными героями это не годится. Актер будет мучиться, тратить себя не на то, что надо, в итоге ты выпьешь чужую кровь без всякой цели.

— А вот отношения Раппопорт с козой, они тоже очень интересные и естественные. Они как выстраивались?
Смирнова: Да, это важно было. Ксюша ходила эту козу доить, чтоб та к ней привыкла. Козу при этом звали Мотоцикл.

— А то, что вы все-таки подпортили зрителю хеппи-энд…
Бондарчук: Ну это вопрос зрительского по­нимания и желания. По итогам первого показа — когда смотрели четыре, кажется, тысячи человек — было очень видно, как зрители не хотят слышать авторский текст, который ставит довольно жирную точку в этом деле. Где говорится, что они смогут только сталкиваться и расходиться и все это бесперспективно. Нет, не хотим ничего слушать, это все неправда, чушь, у них все будет хорошо. Но это жизнь картины, которая от нас не зависит.
Смирнова: Конечно, какие-то вещи ты ­программируешь, они случаются, какие-то нет. У нас же был легкий жанровый фильм — хоте­лось просто, чтоб он при этом не был пошлым и идиотским. Мне в этом плане дорог финальный перевертыш. Мы с Аней Пармас постоян­но себе представляли наших друзей, которые будут это смотреть, и когда он вдруг увольняется из министерства и приезжает делать предложение, они все закрывают лица и думают: «Ну вот, обосрались. Под конец обосрались все-таки».
Бондарчук: Да, я вот — живой пример. Я когда сценарий читал, меня холодный пот пробил, потому что я подумал: «Нет, она не могла, не могла это сделать, это же черт знает что».
Смирнова: Ну я не могу выйти из себя, не могу стать другим человеком. Я могу верить в невозможное, но до определенного предела. У меня случай, описанный Виктором Степановичем Черномырдиным: какую партию ни начнем строить — все время КПСС получается. Мы сейчас пытались писать драму. Писали пять месяцев, и она у нас ни х… не получалась. А потом приехали на «Кинотавр», посмотрели там много прекрасных артхаусных фильмов, взглянули друг на друга мутными от впечатлений глазами, и я говорю: «Ань, а может, комедию?» И мы сели и написали все то же самое за пять дней.

— Да, это странно — вы же были очень злобным публицистом, и, когда стали делать кино, казалось, что вы и там будете таким страшно злым Шабролем, а вы как-то...
Смирнова: Я вообще добрая девушка.
Бондарчук: Ну да, конечно.
Смирнова: Как писал Блок, я смотрю добрей и безнадежней на простой и скучный путь земной. И людей мне, в принципе, жалко. И я знаю, что жизнь трагична и кончается смертью, — мне старшие товарищи про это говорили. Но без смеха я на нее не могу смотреть. Потому я страшно уважаю художников, которые могут проникнуться трагизмом жизни, — я не могу. Может, когда-нибудь я дозрею. Вот я смотрю на нашу с Пармас жизнь, которая, в общем, не всегда располагает к хохоту. Но мы же ржем при этом с утра до ночи. Иногда, впрочем, параллельно хочется удавиться.
 

Ошибка в тексте
Отправить