перейти на мобильную версию сайта
да
нет
Архив

Максим Семеляк и лидер Brazzaville гуляют по Барселоне

 

Молодая американская рок-группа Brazzaville в Москве почти неизвестна. Меж тем их негромкие меланхоличные песни на грани босса-новы, даба и шансона очень скоро могут породить новый культ – сродни культу Тома Уэйтса, Ника Кейва или Ману Чао. В преддверии концерта Brazzaville в «Б2» Максим Семеляк прогулялся с лидером группы Дэвидом Брауном по осенней Барселоне.

 

Рыба, лежащая на леднике, всегда выглядит немного героически – как будто она заснула, покоряя заснеженный перевал. Особенно если это большая рыба. А мы как раз стояли в рыбном ряду барселонского рынка Бокерия и пялились на экземпляр, чья голова была размером с компьютер iMac, на котором я сейчас печатаю. Мы – это Дэвид Браун, тридцатипятилетний капитан трэвел-поп-группы Brazzaville, и я. Brazzaville, вообще-то, группа американская, но сам Браун вот уже два месяца как живет в Барселоне, а до того околачивался в Мадриде, Японии, Бразилии, Индии, Австралии, на Бали, еще где-то. Он много разъезжает, поэтому песни у него бликуют жанровыми отметинами со всех уголков мира – регги, босса-нова, блюз, фаду, колледж-рок etc. В этот мультизвук аккуратно упакованы хорошие стихи о детстве, боингах, гостиничных номерах и кокаине. У Дэвида при этом получилось то, чего не вышло у десятков других сочинителей: у него не песня работает на тот или иной стиль, а стиль – на песню. В свою очередь, песни – меланхоличные до анемии – не очень-то работают на облик самого Брауна. Ибо оказался он теплым радостным фруктом, который через каждые пять минут повторял: «О боже… о боже», – так ему нравилось все, что он видел вокруг. Сыпал он также и словечком «wow», растягивая, однако, гласные таким образом, что премерзкое междометие звучало на удивление благородно. В руке Браун держал бумажный пакетик из магазина Zara: идя на встречу, он закупился длиннющим шерстяным шарфом, который на протяжении всего дня он то снимал, то надевал. Вообще, Браун был красивый и смешной.

– У меня ощущение, что Барселона – это правильное место. В сто раз лучше L.A., – нахваливал Браун свое новое ПМЖ. – Барселона рядом с океаном, а я ведь родился в Лос-Анджелесе и с детства привык к воде. Даже если не вижу океан, мне нравится сознавать, что он рядом. Вообще, все дело в определенной энергии, которая витает в воздухе. И она не в Лос-Анджелесе в данный момент. Она здесь, в Барселоне, в этом воздухе. В Европе, когда ты затеваешь нечто интересное, каждый тебе норовит помочь. В Америке в подобных ситуациях тебе сразу говорят, почему этого делать не стоит. К тому же Барселона лучше устроена как город. В L.A., например, нормального транспорта просто не осталось – автобусы жуткие, метро вообще не работает. Это вообще не город, а какая-то гигантская коллекция людей. А здесь замечательно: метро, автобусы, в такси – куда угодно за пару монет. В Америке катастрофически портится вкус – начиная с уличных музыкантов и заканчивая архитектурой. У Америки всегда было великое чувство стиля, но оно куда-то делось, люди перестали об этом заботиться. Все американские города стали похожи один на другой, и ты уже не понимаешь, где ты – в Калифорнии или Северной Каролине. А что в Москве? Я читал в последнем романе Уильяма Гибсона – не помню, как называется, – что у вас богатые люди ездят на машинах с голубыми сиренами. Правда, что ли?

За всю нашу некороткую беседу Дэвид Браун задал мне куда больше вопросов, нежели я ему. «А что лучше – Москва или Санкт-Петербург?», « А какая у вас музыка?», «А пианист Кисин еще играет?», «Метро у вас как – красивое?»

– А вам какое нравится? – я попробовал как-то вернуть себе инициативу.

– О, прекрасный вопрос. Я люблю метро в Токио. И в Нью-Йорке. Но особенно люблю мадридское метро – наверное, потому, что я там был уличным музыкантом, играл на саксофоне.

И как бы в знак корпоративной этики он немедленно ссыпал в кепку какого-то кларнетиста внушительную горсть монет.

Надо сказать, что на саксофоне Дэвид Браун играл не только в испанской подземке. Он был штатным саксофонистом в группе у Бека – когда Бек, с которым они дружили с юности, уже был рок-звездой с именем. В 1998 году Браун собрал собственный состав, взял в руки гитару с нейлоновыми струнами и назвал это дело Brazzaville.

– Мне хотелось, чтобы название означало конкретное место на карте, но чтоб при этом мало кто понимал, где это. А во-вторых, мне тогда под руку попался какой-то список лучших и худших городов мира. И там на первом месте был Ванкувер, а на последнем Браззавиль, столица Конго. Я подумал: это хороший знак. А недавно, представляете, мне пришло письмо из Браззавиля, из этого самого Конго. Парень написал, что он наш фанат.

Я поинтересовался, знает ли Дэвид о том, что когда затевалось продолжение фильма «Касабланка», режиссер Майкл Кертиц подумывал назвать его «Браззавиль». Нет, он не знал. О боже. О боже.

Говорить с Брауном оказалось столь же нетрудно и приятно, как слушать его музыку. Спокойный скитальческий стиль Брауна мало похож на деланую шампанскую джет-сет-стилистику лаунж-культуры – для нее он слишком житейский. Одновременно он далек и от босячества какого-нибудь Ману Чао – для этого он слишком рафинирован. Brazzaville уже выпустил четыре альбома, весной должен выйти пятый. Все это необычайно выразительные и естественные элегии. Выразительные настолько, что не тянет лущить их на элементарные частицы: вот даб, вот лаунж-джаз, вот софт-рок, вот самба-нуар. Эти тонкости лишь подчеркивают твердость мелодических линий и упругость стиха. Браун не заигрывает с экзотикой попусту. В его песнях стили мешаются натурально и незаметно, как листья платана, клена и пальмы на бульварах Барселоны. Этой полистилистике соответствует и состав группы – все участники Brazzaville играли и играют где-то еще. Том Уэйтс, Бек, Мейси Грей, Les Rita Mitsouko, Лу Рид, Cibo Matto – это далеко не полный список тех, с кем делили студию и сцену музыканты Brazzaville со своими тромбонами, скрипками, бонгами, мандолинами и аккордеонами. Тем не менее мало-мальски серьезного коммерческого признания группа добилась лишь однажды – когда корпорация Ford задействовала в рекламе отрывок песни «Old Man Dub».

– Brazzaville пользовался весьма скромным успехом в Лос-Анджелесе, и у меня не было причин думать, что популярность наша вот-вот возрастет, – признался Браун. – Еще и поэтому я перебрался сюда.

Мы вышли к портовой барахолке. Браун взял с лотка ветхую акустическую гитару, оклеенную портретами Элвиса и Монро. На гитаре были нейлоновые струны. К неудовольствию старухи продавщицы он принялся задумчиво их пощипывать, одновременно интересуясь, читал ли я Томаса Пинчона. Да читал, читал. И «Радугу притяжения»? Вот не удалось.

– Жаль, мэн, прекрасный роман, прекрасный язык.

Углубляясь в параллели между Пинчоном и Джойсом, Браун продолжал бренчать в миноре, и тогда я спросил:

– Вашу музыку кличут американской босса-новой, вам это как?

– Не особенно. Просто моя манера игры отдает тропикалией – потому что я учился играть на гитаре в Бразилии. Это просто одна из вещей, повлиявших на меня, как The Clash, или даб, или Шопен. На самом деле – какая у американца босса-нова? Это как если бы русские заиграли блюграсс.

– Арто Линдсей, однако ж, неплохо делает босса-нову, – заметил я ему не без удовольствия.

– Да, но так он и сам бразилец, – парировал Браун. – Он очень интересный. И какое приятное имя – Арто Линдсей! Или там – Брайан Ино. А то – Дэвид Браун, ну кому это надо?

Тут торговка изъяла у Брауна инструмент, пробурчав нам вслед по-каталонски что-то вроде: «Иди дома играй, гитарист х…в!»

Меж тем захотелось есть.

Браун привел меня в ресторан – крохотную рыбацкую мазанку, где нам подали рыбу дораду, рыбу сардину, рыбу палтуса и еще какую-то неизвестную рыбу – мне даже почудилось, что это таинственная нототения, о которой я в детстве читал у Шукшина. – О боже, ты только посмотри, жареные помидоры, никогда такого не видел, – обрадовался Дэвид закуске. Я же налег на сухое и красное. Проводив взглядом мой третий или четвертый стакан, Браун беспечно признался:

– А я вот больше не пью, – и потребовал крем-брюле.

За обедом оказалось, что наш пинчонолог живет в весьма отдельной и крайне привлекательной реальности. Он, например, слыхом не слыхивал о Мишеле Уэльбеке, не подозревает о существовании барселонского фестиваля Sonar и не смотрел «Сны Аризоны». Зато в русской литературе ориентируется чуть ли не лучше меня – по крайней мере, разговор о «Дворянском гнезде» я поддержать не сумел. Еще – его бабушка родом из Белоруссии, группу The Kinks он предпочитает всем битлам и стоунзам, а на Бали он однажды видел петушиный бой, где одного петуха звали Майк, а другого – Тайсон. Он говорил о советском микрофоне ЛОМО, о записях каких-то неведомых русских баб, которые поют а капелла и которые amazing. Еще пожаловался:

– Я ищу одну инструменталку Хендрикса, называется «Girl So Fine», выходила на бутлеге, я ее последний раз слышал, когда мне было восемнадцать лет, и с тех пор нигде не могу найти.

После обеда мы спустились на пляж. Дэвид рассказывал, как он много лет назад подарил Тому Уэйтсу книжку своих стихов и как Том Уэйтс был этим поступком раздражен. На пляже было солнечно и пустынно, кто-то играл на аккордеоне, а на импровизированном турнике, кряхтя, подтягивался какой-то араб. Браун обрадовался и сказал, что все это похоже на фильм Феллини. Я спросил, когда он начал свои скитания.

– В 19 лет. Я сидел на героине и в какой-то момент решил слезть. Нужно было уехать из Лос-Анджелеса. И я позвонил своей тете в Лондон. Она прислала билет, я прилетел, в кармане было долларов десять, трясло всего. Таможенник долго смеялся: у тебя нет ни денег, ни обратного билета, и ты хочешь, чтобы я пустил тебя в Соединенное Королевство? Я сказал: так у меня тут тетя. Он спросил: а почему я должен тебе верить? Я сказал: я клянусь, впустите меня. И он меня пропустил. В Англии я завязал с наркотиками и начал путешествовать – в некотором роде это была достойная замена. Я работал, дома красил, всем чем угодно занимался, а на вырученные деньги путешествовал. Сначала по Европе, потом по Южной Америке. Разъезжал, играл на саксофоне и писал стихи. И с тех пор мой дом – это дорога. Там мне удобнее всего.

Беседуя таким образом, мы незаметно вернулись в порт. Там я развязно осведомился:

– А чего это у тебя везде это число – 2002? И альбом так называется, и в адресе сайта она есть.

– Видишь ли, – ответил Браун, – я хотел купить корабль. Я думал об этом много лет. И я дал себе зарок в 2002 году пуститься в плавание. Как видишь, пока ничего не вышло. Цифра осталась как символ. Но здесь, в Барселоне, проект ожил. Более того, я нашел корабль. Он очень старый, совсем-совсем ржавый. Зато огромный. Он тут стоит на причале уже четыре года, потому что у него какие-то проблемы с растаможкой. Это очень дорого, я, конечно, сам не смогу его выкупить. Но мне обещали помочь. Его, может быть, даже отсюда видно.

Мы остановились, всматриваясь в тюрю из баркасов и яхт.

– Мэн, его не видно, но он там ЕСТЬ, – тихо сказал Браун.

И тогда показалось, что в этом небольшом и негромком человеке со стаей дельфинов под кожей куда больше героического сопротивления горестям и пределам мира, чем в любом леваке-погромщике. И я подумал, что знаю, чем мне следовало бы заниматься в идеале. Я хотел бы вести судовой журнал на корабле Дэвида Брауна. Вот только примут ли меня на тот корабль? (В голове мелькнуло: зачем же я столько пил при нем? Он решит, что я алкоголик.) Но ведь теперь я знаю, что предъявить в качестве билета. Надо бы отыскать ту хендриксовскую вещь, «Girl So Fine». Пусть мне ее покамест не слышно. Но я-то знаю, что она есть.

А Браун, отвернувшись от своего невидимого фрегата, вдруг произнес на чистом русском:

– Это ваш карандаш.

– Какой карандаш? – обалдело переспросил я, тоже по-русски.

– Эх, мэн, это просто единственное, что я помню по-вашему. Нас ведь, знаешь, учили русскому в школе.

Ошибка в тексте
Отправить