перейти на мобильную версию сайта
да
нет

Олег Зайончковский. Морозово

архив

В те времена я жил в условиях диктатуры — не столько суровой, сколько нервной. Когда открывались итоги очередного полугодия (обычно плачевные), мои правящие геронты приступали к «завинчиванию гаек». «Мы тебя научим свободу любить!» — говорили они и… лишали этой самой свободы, насколько было в их силах. Впрочем, реально они могли ограничить только мою свободу передвижения. Уходя на работу, родители запирали меня в квартире, после чего я мог беспрепятственно предаваться безделью в самых разных формах. Я рылся во взрослых книгах в поисках эротических сцен, курил, таская сигареты из отцовской заначки, практиковался перед зеркалом в шейке или же просто валялся на диване и фантазировал. Признаюсь, фантазии мои тогдашние были, как правило, непристойного содержания.

Иными словами, сидеть периодически взаперти не было для меня в тягость. Но так продолжалось лишь до тех пор, покуда я не влюбился в Тачку. А когда влюбился, то все во мне перевернулось. Мне стали скучны запретные книжки и бледными показались мои прежние диванные фантазии. Не стану врать, будто я скоро познал Тачку как женщину, но от нее исходило обещание, которое само наполняло меня почти физическим блаженством. Мне и нужно-то было: видеть ее, слышать ее нежности и вдыхать запах ее духов — не духов, а какого-то девчачьего розового масла, — казавшийся мне тогда райским ароматом. Я приносил этот аромат домой на своей рубашке и, ложась спать, брал рубашку с собой в постель.

Понятно, что в таком моем состоянии лишиться ежедневных свиданий с Тачкой было для меня не просто наказанием, а жестокой пыткой. Между тем моим добрым родителям в очередной раз попала шлея под хвост. Случилось это аккурат перед зимними каникулами, и поводом, конечно же, послужили результаты моей, с позволения сказать, учебы в первом полугодии. Я и прежде не блистал в науках, но на этот раз превзошел самого себя, принеся в дневнике аж две четвертные двойки. Причиной столь выдающегося неуспеха был, разумеется, любовный угар, в котором я пребывал последние месяцы, но поведай я об этом родителям, они не только бы не утешились, а, пожалуй, схватились бы за валерьянку.

Вообще, я по опыту знал, что объясняться с ними выходило себе дороже. Поэтому покуда отец изучал мой дневник, знакомясь с неутешительной статистикой, я просто тупо молчал.

Наконец отец произнес: «М-да…» — и швырнул дневник на стол.

— Ты это видела? — спросил он, поднимая взгляд.

Мама, находившаяся здесь же, кивнула.

— И что будем с ним делать?

Мама пожала плечами, и оба они надолго умолкли, будто и впрямь решая трудную педагогическую задачу.

— Не драть же его, в самом деле… — промолвил задумчиво отец.

Мама в ответ покачала головой, и молчание их продолжилось.

Надо заметить, что на ту пору диктатура уже отказалась от физического террора в отношении меня и, как было сказано, применяла для моего исправления только один универсальный метод. И хотя в тот вечер я предпочел бы, наверное, хорошую одноразовую порку, но, увы, мне наперед был известен результат родительских раздумий.

Так оно и вышло, как я предполагал. Когда отцу надоело собственное глубокомысленное молчание, он пристукнул себя кулаком по коленке.

— Ну вот что! — объявил он решительно. — Мы тебя научим свободу любить!

— И на все каникулы! — добавила мама.

Сажая меня под домашний арест, родители намеревались лишить меня праздничных увеселений. Их, увеселений, предполагалось два: общешкольный «Огонек» и встреча Нового года в приятельской компании на дому у Грача. Но оставшись без «Огонька», я испытал даже некоторое облегчение, хотя знал, что встретился бы на нем с Тачкой. Дело в том, что на этих «Огоньках» требовалось непременно танцевать, а я, теперь уже можно признаться, я, несмотря на свои тайные уроки перед зеркалом, танцевал словно больной церебральным параличом. Я и теперь танцую не лучше, но, слава богу, хореографические навыки нынче в свете необязательны. Впрочем, это так, к слову. Зато отказываться от второго мероприятия мне было весьма огорчительно. В первую очередь жаль было средств, вложенных в эту вечеринку, ведь деньги в те годы доставались мне не легче, чем теперь. Грач же, по слухам, уже потратил весь наш общак на закупку портвейна, так что требовать возврата своей доли было поздно.

На следующее утро я позвонил Тачке и неожиданно узнал, что у нее сложилась аналогичная ситуация, в том смысле что она тоже стала невыходная. Сначала я удивился, ведь училась она на отлично, несмотря на любовь. У нее была хорошая успеваемость в полном смысле слова: Тачка и со мной гулять успевала, и уроки делать. Я так думаю, что это чисто женское свойство: у них в мозгу два полушария работают независимо друг от друга. Поэтому я удивился. Но когда Тачка рассказала, за что ее заперли, мне стало смешно. Получалось, что ее наказали за половые признаки. Мать ее нашла у нее где-то мою записку, в которой я с восторгом, но, честное слово, без всякого похабства упоминал Тачкины груди. Грудки правда были замечательные, недавно только народившиеся — и как я мог ими не восхищаться. Что же вообразила глупая Тачкина мамаша, запрет она Тачку на десять дней — и бюст у нее изгладится? Словом, я посмеялся, Тачка посмеялась, но смех у нас вышел невеселый.

Не помню, что подарили мне родители на Новый год; думаю, я вовсе обошелся тогда без подарков. Однако к праздничному столу меня допустили. Стол я тоже не помню, но это потому, что все праздничные застолья тех лет слились для меня в одно. В повседневной жизни каждая семья выкручивалась с питанием, как могла, зато в торжественных случаях все ели и пили примерно одно и то же, и только на поминках иногда подавали кутью. Наверное, перечень яств для народа утверждали тогда партия и правительство. Я не хочу сказать ничего дурного об этом меню, но в детали его вдаваться сейчас не стану. Без чего-то двенадцать телевизионный диктор зачитал нам от имени советского руководства обращение. Руководство поздравило нас со значительными успехами в прошедшем году и пожелало счастья в наступающем. Потом стали бить куранты. Отец налил шампанское в три хрустальных фужера, и с двенадцатым ударом мы выпили. Затем мы сели, чтобы закусить, а по телевизору в это время начался новогодний «Голубой огонек». Этот «Огонек» назывался голубым, потому что телевидение тогда было еще нецветное, а у нас что не имеет цвета, то почему-то считается голубым: например, женские глаза, если они не зеленые или не карие, или наше белесое небо. Замечу также, что двоечники на телевизионный «Огонек» не допускались. В лучах софитов потели и бряцали наградами лучшие люди страны — космонавты, ученые и победители социалистического соревнования. Танцевать их, правда, никто не заставлял, а плясали для них и пели приглашенные артисты.

Допив свой фужер, отец мой перешел на водку. Нам с мамой он по-прежнему наливал шампанское, делая при этом для меня всякий раз небольшое внушение о вреде алкоголя. Я, по малолетству больше привычный к дешевому портвейну, тянул шампанское без удовольствия и угрюмо молчал. Только съестные деликатесы компенсировали мне отчасти кислый вкус игристого вина и мою душевную горечь.

Так встретил я Новый год, который в нашей стране и по сей день отмечается поперед Христова Рождества.

А дальше потянулись дни заточения, дни нашей с Тачкой разлуки, мучительные для меня и, я надеялся, для нее тоже. Мы перезванивались, но от телефонного общения мне становилось только тяжелее. Трубка доносила Тачкин голос искаженным, к тому же при родителях она делала вид, что говорит с подругой. Она называла меня Томкой, и мне ничего не оставалось, кроме как молча выслушивать бессмысленный девчачий треп. Я страдал от невозможности замкнуть поцелуем эти щебечущие уста, от невозможности видеть ее, дотронуться до нее, ощутить запах ее розового масла… Ну да что говорить — подобные страдания известны многим.

Каковы же были отношения мои с моими тюремщиками? Я мог на выбор применить одну тактику из двух. Либо мне надо было, демонстрируя гордый дух и несгибаемый характер, бунтовать, дерзить и, создавая родителям невыносимые условия проживания, тешить свое мстительное чувство. Либо, приняв позу жертвы и безвинного страдальца, превратиться для них в ходячий (а лучше лежачий) укор совести. Я выбрал вторую тактику — во-первых, это стоило меньших усилий, а во-вторых, я неплохо знал своих родителей.

И действительно — на исходе четвертого дня мамино сердце дрогнуло. За ужином, во время которого я по принятому обыкновению демонстрировал скорбь и отсутствие аппетита, мама заметила, обращаясь к отцу:

— Что-то он сегодня какой-то бледный…

— Ты находишь? — отец взглянул на меня и продолжил есть.

— Да. Вот и кушает плохо.

Отец ничего не ответил, и мама продолжила. По ее мнению, моя бледность и отсутствие аппетита происходили от того, что я давно не бывал на воздухе (это было верно, но лишь отчасти). Отец, поняв, куда она клонит, нахмурился и напомнил маме, что я наказан. «Я не позволю ему шляться!» — так он сказал. Но мама возразила ему, что для того чтобы дышать воздухом, не обязательно шляться, а можно, скажем, совершить лыжную прогулку. «Это, — сказала она, — будет не шляние, а физкультурное мероприятие». Я затаился, не мешая им дискутировать, но сердце мое пело. Я уже заранее знал, что мама убедит отца, — и так оно и вышло. Мне разрешили пойти в лес на лыжах.

Бледность и уныние мое как рукой сняло. Едва дождавшись утра, я позвонил Тачке и изложил ей идею насчет лыжной прогулки.

— Хорошо, Тома, — ответила мне Тачка, — я подумаю. Но ты попозже сама позвони моей маме.

«Черт! — подумал я. — Нужна мне твоя Тома…»

Однако делать было нечего; пришлось мне звонить этой Томке, с тем чтобы она позвонила Тачкиной маме и отпросила Тачку на лыжную прогулку. Томка все поняла и легко согласилась, но, к моему неудовольствию, выразила желание к нам присоединиться.

— Ой! — обрадовалась она в трубку. — Я тоже с вами пойду. Только можно я Грача с собой позову?

Что ей было ответить? Нельзя, вы нам не нужны? Томка бы обиделась и не стала бы звонить Тачкиной маме.

В итоге все устроилось и все родители были обмануты должным образом, но наша лыжная компания оказалась вдвое больше, чем я хотел.

На следующий день, шестого января, наша четверка собралась в условленном месте — там, где городские окраинные пятиэтажки смотрели уже окнами в лес. Одеты мы были, включая девчонок, более или менее по-походному; а у Грача даже висел за спиной небольшой рюкзачок. На мой вопрос, что у него там, Грач вместо ответа пошевелил плечами, и я услышал глухой стеклянный стук.

— С Нового года заныкал, — пояснил он. — Я и закусить прихватил.

«Хорош у меня будет выдох после «физкультурного мероприятия», — подумал я. На миг мне привиделось мамино скорбное лицо, но тотчас пропало.

Итак, можно было выступать. Только маленький вопрос оставалось решить — куда, собственно, мы направим лыжи? Накатанные колеи уходили из города в лес под разными углами, разбегались, словно рельсовые пути. Сам же лес смотрел на нас довольно хмуро из-под насупленных снеговых бровей.

— Эх, — сказал Грач, — лучше бы нам и вовсе в лес не ходить. Посидели бы у меня, маг бы послушали.

— Ну и пошли, — предложила Томка.

— Нельзя, — Грач вздохнул. — Предки мои озверели. Мы тут с пацанами на Новый год два ковра им облевали.

Он на секунду погрузился в воспоминания, а потом, усмехнувшись, пропел: «Не скоро поляны травой зарастут».

— Понятно, — кивнул я. — Эти предки, они из-за своих ковров удавятся.

Что ж, ничего нам не оставалось, кроме как выбрать лыжню и ехать в лес. А в чем, подумаешь, разница — по какой лыжне ехать? Все они вели в лес, и везде в лесу нашлось бы место развести костер, выпить с девчонками портвейну, посмеяться, пошептаться, а после, разделившись на парочки, целоваться хоть до ночи, покуда не замерзнем… Да, если бы лыжня была одна, то не было бы и вопроса. Но лыжней было несколько, поэтому вопрос все-таки возник, а когда возникает вопрос, то уже хочется придумать что-нибудь эдакое. Так и в тот раз вышло — я подумал-подумал и говорю:

— А давайте мы пойдем в Морозово.

— В какое Морозово? — хором спросили девчонки.

— А вот у него спросите, — я кивнул на Грача.

Я кивнул на Грача, потому что место это он сам мне показал пару лет назад. Дело в том, что его отец был как раз морозовский уроженец. Когда-то там было село, и в селе была небольшая фабрика. Потом советская власть затеяла индустриализацию, и фабрики не стало, а село сократилось до деревни. Но власти мало показалось индустриализации, и спустя некоторое время она взялась укрупнять колхозы. Укрупняла, укрупняла и доукрупнялась до того, что от Морозово остался хутор из трех, что ли, домов. Продолжился процесс уже сам собой, естественным порядком: хозяева, кто помоложе, потужили какое-то время — да и подались насовсем в город, даже избы свои не заколотили. А на хуторе осталась доживать одна только упрямая старуха — по имени Наина, а по фамилии, как все морозовские, Грачева.

И туда-то вот — не в гости, конечно, к Наине, а, можно сказать, на отеческое пепелище — водил меня как-то Грач. Тоже зимой, тоже на лыжах, но тогда еще без портвейна и без девчонок. Мы, помнилось, забрались тогда в один из заброшенных домов, сумели истопить в нем печку, а потом валялись на куче какого-то старого брошенного тряпья, курили и разговаривали. Было очень хорошо.

Я припомнил все это и подумал: отчего бы нам с девчонками не пойти в Морозово? Грачу моя идея сразу понравилась.

— Точно! — сказал он. — Валим, девки, в Морозово. А какое такое, сами увидите.

«Девки» наши пожали плечами. В сущности, им было все равно, куда идти, лишь бы идти уже.

Вот мы встали на лыжи и двинулись. Грач впереди — рюкзаком погромыхивает, за ним Томка, за Томкой Тачка, за Тачкой я: смотрю, как она ножки переставляет.

В лес мы въехали уверенно — накатистым бодрым шагом. А что нам было сомневаться? Лыжня под нами бежала четкая, хорошо убитая — стало быть, немало народу здесь до нас прошло. Лес был пригородный, знакомый, только выглядел он сегодня что-то мрачновато. Ну да это просто день выдался пасмурный. У леса ведь тоже разное настроение бывает. Летом он встречает тебя ласково, как родного внука: и от ветра укроет, и от дождика, и полянку для отдыха мягкую предложит. Летом лес пахнет хоть и приятно, но малость по-стариковски: грибами да прелью всякой. Зато зимой — это случается в солнечную морозную погоду — он устраивает торжественные приемы. И тут уже ничего стариковского — полное преображение. Все сверкает, деревья осыпаны жемчугами и бриллиантами, на еловых лапах белые перчатки по локоть, и все кругом бело, как на балу. Идешь по такому лесу и ничего не чувствуешь, кроме восторга; такой мажор в душе, что ни ног, ни рук не замечаешь отмороженных. Только не всегда в лесу праздник — это надо понимать. Бывают дни, и особенно ночи, когда ему, лесу, нет до человека никакого дела. Что ж, хочешь — обижайся на него, хочешь — иди своей дорогой.

Ну мы, конечно, на лес не обижались и шли своей дорогой, то есть лыжней. Шли, пока лыжня не стала потихоньку заворачивать влево. Это означало, что она собирается описать круг и снова вернуться в город. Пришлось нам с накатанной лыжни сойти. Дальше на Морозово никакой дороги не было, а было только направление, которое знал Грач, ну и я — приблизительно. Девчонки наши было забеспокоились, не заблудиться бы нам, но мы их на смех подняли — в случае чего ведь всегда можно по своим следам вернуться.

И все-таки это было уже другое ощущение — идти по нехоженой лесной целине. Лыжи тонули в рыхлом снегу, ворошили его, как разорванную перину; потревоженные елки то и дело обдавали нас сухим, но очень холодным душем. Но дело было даже не в этом… просто странное возникало ощущение. Тем более что шли мы так довольно долго, а сколько еще пройти предстояло — не знал точно и сам Грач. Понемногу Томка с Тачкой начали поскуливать: у них, видите ли, ноги замерзать стали и снегу за шиворот насыпало. Мы с Грачом их урезонивали, но уже без смеха. Мне показалось, что сусанин наш был теперь не вполне уверен, что ведет нас правильно.

— А ведь раньше в Морозово нормальная дорога вела, — пробормотал он. — Должна же хоть просека остаться.

— Да, — подтвердил я, — просеку я помню.

Но мы все шли, а просвета в деревьях не было видно. Наоборот, все теснее обступали нас темнохвойные ели, и чем дальше мы заходили, тем больше и угрюмее они казались. В поисках пропавшей просеки Грач пошел зигзагами: метров пятьдесят даст вправо, а потом влево столько же. Тут уже и девчонки смекнули неладное.

— Ага, — рассердилась Томка. — Заблудились все-таки! Давай-ка, Грач, назад поворачивай. Пропади оно пропадом, твое Морозово!

Мы остановились и стали совещаться. Грач высказался в том смысле, что теперь найти Морозово — это для нас дело принципа. Я был того же мнения, но усомнился в девчонках. «Как же, — сказал я, — нам идти дальше, если они трусят!» И тут моя Тачка ко мне повернулась — помню как сейчас: щеки красные от мороза, глаза… глаза… В общем, повернулась и говорит:

— Неправда, с тобой мне ничего не страшно. Пошли вперед — если заблудимся, то вместе.

От этих слов приятели наши захихикали, а у меня внутри сделалось тепло.

Итак, тремя голосами против одного Томкиного мы решили продолжить путь. Грач опять двинулся галсами, а мы, сохраняя строй, послушно повторяли его зигзаги. Девчонки, к чести их сказать, больше не хныкали. Впрочем, хныкать и некогда было — надо было все время под ноги смотреть, чтобы лыжу не сломать о какое-нибудь бревно под снегом.

Долго еще пробирались мы лесом, долго, трудно и скучно месили снег. Просека не показывалась. Тупо-уныло переставляя лыжи, я думал: вот сейчас кто-нибудь опять потребует вернуться, и на этот раз мы все согласимся. Да, еще немного — и мы поворотили бы лыжи; но вдруг неожиданно, словно сжалившись над нами, лес, как по волшебству, расступился… Нет, это была не просека, а гораздо лучше просеки: перед нами лежала широкая заснеженная поляна, посредине которой, обвалованный сугробами, стоял небольшой бревенчатый домик.

— Ура, Морозово! — закричали девчонки.

Но Грач, оглядев поляну, почему-то не выразил радости.

— Если это Морозово, — проговорил он недоуменно, — то где же…

— Что — где же?

— Где же другие-то дома? Где мой дом… в смысле батин?

Воткнув палки в снег, мы стали размышлять.

— А может, твои дома развалились? — предположила Томка. — Или их просто разобрали?

— Не знаю… не знаю… — растерянно бормотал Грач.

— Зато я знаю, — мрачно объявил я. — Я знаю, что наша турбаза накрылась.

Это и было самое печальное: из трубы единственного уцелевшего домика шел дымок, из чего следовало, что он обитаем. Грач даже выругался, чего обычно при девчонках не делал.

— Хутор капут! — воскликнул он с досадой. — Ползем обратно.

Тут наши подруги чуть не расплакались:

— Как так ползем? — запищали они. — Мы устали, мы замерзли! Давайте хотя бы попросимся погреться.

Легко сказать — «попросимся погреться»!

— Если это не Морозово, — возразил Грач, — то черт его знает, кто здесь живет вообще. А если Морозово, то… еще хуже.

— Почему хуже?

— Потому… — Грач хмуро посмотрел в сторону домика. — Потому что тогда здесь живет Наина, а она колдовка.

Хоть и невесело нам было, но тут мы рассмеялись.

— Ай да комсомолец! — подколола Томка. — Значок носишь, а в колдовство веришь.

— При чем тут значок и комсомолец! — рассердился Грач. — Вы в Морозово не жили, а мне батя рассказывал. Ведьма самая настоящая.

Я, конечно, тоже Грачу не поверил — какая еще такая ведьма. Мне просто казалось неудобным напрашиваться в дом к незнакомым людям. Я, пожалуй, предпочел бы вернуться или развести костер прямо в лесу. Но… увидав, как моя бедная прозябшая Тачка дует в красные ладошки, примкнул к девчонкам.

— А что, в самом деле, — сказал я, — съест она нас, что ли? Погреемся — да и назад.

Снова нас выходило трое против одного, и Грачу пришлось подчиниться. Опять наша компания выстроилась в цепочку, только теперь впереди шел я. Мы приближались к избушке осторожно и держали наготове наши палки, опасаясь дворовых собак. Но их не оказалось — ни собак, ни собственно двора: лишь сугробы и маленький покосившийся сарай. Отстегнув лыжи, я взошел на низенькое, без перил, крылечко и постучал в дверь. В ответ — никакого движения. Я постучал сильнее.

— Не слышит старая, — предположил Грач. — Надо войти.

А что еще оставалось? Мы повтыкали в снег лыжи с палками и, подталкивая друг друга, не без робости зашли в сени. Сени были как сени — захламленные и холодные. В дом из них вела дверь, толсто обитая какой-то кирзой. Обивка была рваная, и сквозь дыры ее глядела серая вата. Здесь я тоже постучал — стук прозвучал глухо и тоже не возымел результата.

Была не была! Я потянул за ручку. Дверь оказалась незапертой — и с облаком пара мы всем гуртом ввалились в горницу. И сразу в носах у нас защипало от крепко настоянного духа — это был соединенный запах старого дома и старого тела.

— Фу! — не удержалась Томка. — Ну и вонища!

— Тсс! — зашипел на нее Грач. И, кашлянув, произнес уже громко: — Здравствуйте, хозяева!

Тишина… В угловой беленой печке поскуливали-потрескивали горящие дрова, да слышно было, как клацают где-то настенные часы.

С минуту мы выжидали, прислушиваясь и оглядывая сумрачное помещение. Что до меня, то я не находил здесь ничего необычного: железная застланная кровать; у окна — стол с лавкой и керосиновой лампой; по стенам — какие-то комоды… Так примерно я и представлял себе убранство деревенской избы… почти так. Чего-то в горнице все же не хватало. Я стал соображать, чего именно, но Грач сбил меня с мысли.

— Пошли отсюда, — глухо сказал он.

— Вот еще! — Томка надула губы. — Пришли греться — давайте греться. Я лично раздеваюсь.

И она, сняв свою лыжную курточку, повесила ее на гвоздь поверх какого-то хозяйского тряпья. Чуть поколебавшись, остальные последовали ее примеру. Конечно, это было нахальство — расположиться в чужом доме в отсутствие хозяев, но мы, решившись на такое неприличие, даже повеселели.

— Греться — так греться! — расхрабрился я. — Раз так, давайте и выпьем для сугреву.

— А не влетит нам? — засомневалась благоразумная Тачка.

— Семь бед — один ответ!

Что скажешь — мы были беспечны тогда, как все подростки. Недолго думая мы развязали наш рюкзачок и достали из него две бутылки «Анапы», стакан и какую-то снедь, прихваченную из дому хозяйственным Грачом. Возле печки нашлась вторая лавка, занятая ведрами, — мы очистили ее и подтащили к столу. Пять минут спустя вся наша отважная четверка уже вовсю пировала.

Трудно поверить, но так все и было. Хозяева по-прежнему не показывались, а мы пили и закусывали, словно у себя дома. Я не говорю о совести, но простой здравый смысл должен был нам подсказать: дело неладно… Дрова прогорели — мы подбросили, благо у печки лежала их небольшая стопка. Часы вдруг всполошились, закуковали — нам все нипочем. Куда хозяева подевались? А кто их знает… А может быть, это «Анапа» снимала вопросы.

В сущности, зачем ломать голову, когда все так славно устроилось. Мы с Тачкой разомлели и, обнявшись, приникли друг к другу. Скоро мы были далеко и от вонючей избушки с ее таинственными хозяевами, и вообще от всего на свете. Мы целовались. Грач опять подкормил печку дровами — мы целовались. Томка зажгла керосиновую лампу — мы… Краем глаза я увидел, что наши приятели перебрались на кровать. Пусть их — нам было хорошо и на лавке.

Сколько мог еще длиться этот наш поцелуйный марафон — трудно сказать. Может быть, мы с Тачкой поставили бы тогда наш личный рекорд, а может быть, и нет. Увы, обстоятельства редко позволяли нам испытать себя по-настоящему. На сей раз мы прервались, оттого что двое на хозяйской кровати отчаянно о чем-то препирались.

— Ну нет! — Томка наконец вскочила и, вся растрепанная, пересела к столу.

Грач полежал немножко и тоже перебрался на лавку.

— Ладно, — сказал он, не глядя на подружку. — Тогда еще выпьем.

Нам с Тачкой пришлось разомкнуть объятия. Грач откупорил вторую бутылку «Анапы», и единственный наш стакан снова пошел по кругу. Девчонкам, понятно, мы наливали понемножку, себе же — по полстакана. Признаюсь, в первые годы юности я не был, что называется, крепок на вино. Однако тогда портвейн меня не то чтобы отрезвил, но… будто помог мне спуститься с небес на землю. И первое, что осознал я, — это то, что пока мы с Тачкой отсутствовали, здесь, на земле, наступила ночь. За окном сделалось совсем черно, да и внутри нашу избушку затянуло по углам сумраком, точно паутиной. Горница не только стала словно больше размером, но казалось, что и гостей в ней прибавилось. Стены и потолок стремительно облетали черные тени — они то вспухали, становясь огромными и бесформенными, то съеживались, принимая очертания человеческой руки или головы. Эти тени были наши собственные, но верилось с трудом, что они повторяют наши движения.

Словом, хоть я никогда не страдал избытком впечатлительности, но там, в ночной избушке, мне сделалось отчего-то не по себе. И не мне одному: когда часы закуковали в очередной раз, то мы вздрогнули все четверо.

— Страшновато здесь как-то стало, — шепотом призналась Тачка.

Грач опять взялся за бутылку.

— А я вам что говорил? Наина — ведьма, и дом у нее поганый. Видите — икон даже нет.

Ах вот чего не хватало в избушке! То-то я сразу это почувствовал…

Однако Томка не согласилась:

— Ну и что? У нас в квартирах ни у кого нет икон.

— То квартира, а то свой дом, — нахмурился Грач.

Мы не нашлись что ему возразить и выпили еще.

— Ведьма и есть! — продолжил Грач упрямо. — Мне батя такое про нее рассказывал…

— Какое?

— От ее сглазу спасенья не было. И ни значок комсомольский, ни партбилет — ничего не помогало. На кого сглаз положит, того и заберут.

— Куда заберут?

— Куда-куда… — Грач вздохнул не по-детски. — Может, потому и народ из Морозово разбежался.

Тени наши на минуту перестали метаться и замерли, склонясь над нами.

— Страсти какие на ночь рассказываешь, — выговорила наконец Томка. И тряхнула головой. — Ты, Грач, подбрось лучше дровишек.

— Сама бы и подбросила, — проворчал Грач, однако встал и пошел к печке.

В сущности, не очень понятно, зачем нам понадобилось еще подбрасывать. Портвейн мы почти допили, нацеловались порядочно — самое время нам было собираться восвояси. Тем более что… тем более что Грач сообщил, что дрова кончились.

Но тут на Томку что-то такое нашло. Думаю, ей просто захотелось повыпендриваться перед дружком.

— Кончились, так принеси! — протянула она капризно. — Или выйти боишься? Не бойся — ведьма твоя улетела на метле.

Похоже, она попала в точку, потому что Грача заело.

— Дура! — огрызнулся он. И стал одеваться.

— Ты куда? — спросил я.

— За дровами!

Не говоря больше ни слова, Грач взял со стола нашу лампу и вышел из домика, хлопнув дверью. Мы остались сидеть в кромешной тьме.

— На кой черт нам дрова? — пробормотал я. — Домой же пора.

— Я пошутила, — отозвался из темноты смущенный Томкин голос. — А он… Куда он хоть пошел?

— Ну не в лес же. Наверное, в сарае ищет…

Вот только этими фразами мы и успели обменяться. В следующее мгновение в сенях раздался грохот, дверь распахнулась, и в избушку ворвался Грач. Лампа в руке его тряслась и подсвечивала снизу искаженное ужасом лицо.

— Грач! Что случилось? — Мы повскакивали с лавок.

— Ноги!.. — только и мог он вымолвить.

— Что — ноги?.. Какие ноги?

— Ноги надо отсюда делать! — Он схватил свой рюкзачок и стал его надевать, не попадая руками в лямки.

Страх передается от человека к человеку быстрее мысли — это точно. Словно спичка упала в лужу керосина — миг, и нас охватила паника. Не спрашивая ни о чем, мы кинулись к своим курткам. Еще через несколько секунд вся наша компания вывалилась из домика наружу. Как мы не перепутали лыжи, как умудрились надеть их в таком состоянии, до сих пор удивляюсь. Однако минуту спустя мы уже что было духу мчались к лесу.

Мне кажется, паника сродни бурному восторгу. Она так же опьяняет и так же частенько разряжается смехом. Добежав до лесного уреза, мы остановились, потому что… задыхались от хохота.

— Ой, не могу! — сгибаясь, простонала Томка. — Грач, ты специально нас надурил?

— Кой черт специально! — Грач перестал смеяться и посерьезнел. — Вы же не знаете, что я там видел.

— Ну что ты видел?

— Старуху я видел! Никуда она не улетела, а сидит в сарае… Мертвая, а глазищами смотрит!

— Мамочки!

— То-то — мамочки! Я в штаны чуть не наделал.

Предыдущая Следующая

Ошибка в тексте
Отправить